Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Между тем Сироткин, оставшись один, обнаружил себя в некой сфере, где все те глупости, о которых пишут в романах ужасов, внезапно стали миром и строем его жизни, его настроения, атмосферой, обволакивающей его душу и разум. Все вокруг обрело таинственность, строгость и напряжение, и он, оцепеневший, стоял в темноте, которая на самом деле была лишь ранними сумерками, между стенами и углами, скопившими неизъяснимый ужас, между окнами и дверьми, в которые заглядывали чудовищные рожи. С вожделением и страхом видел он в чаду своих фантазий, как в комнату входит Ксения, но другая, не та, что принялась бы вновь удивляться скоропостижной кончине его писательской карьеры и требовать объяснений, а подобная столбу огня и дыма, адская машина, карающий меч, ангел возмездия. Однако этого не происходило. И отныне оставаться бы ему всегда в одиночестве, ведь всякий гость будет не только свидетелем его позора и поражения, но и жертвой обмана, поскольку легко сказать и легко доказать, что обмануть он хотел всех, каждого, весь мир. А наедине с собой, себе он еще и сейчас вполне сносно растолковывал, что вовсе не желал причинить кому-либо зло.

Но как случилось, что он очутился среди таких обстоятельств? Разве нельзя было все предусмотреть? нельзя было предотвратить беду, когда в воздухе почуялась гроза? И нет никакой возможности сейчас поправить дело? Нет, концы с концами не сходились. Но внезапно они все же сближались, и возникало странное, до странности неодолимое, тягучее и грустное убеждение, что избежать беды нельзя было, а поправить дело невозможно. Из большого, как окно, пятна розоватого бодрящего света - такое бывает на сцене, когда хотят изобразить рассвет, восход солнца, - выглядывал отец, задумчиво поглаживал рукой подбородок и многозначительно усмехался. Пальцы у него, замечал Сироткин, теперь сущие детские трогательные пальчики, розовенькие, дамские, нежные и мягкие, девичьи, тонкие до прозрачности. Сироткин судорожно выходил из оцепенения и бегал по комнате, обхватив голову руками. Он надеялся сойти за одержимого, а уж сойдя за одержимого, он наверняка выпутается из передряги. Совесть обнаружила гнилую начинку, вывалила ее наружу, и получилась необходимость обходить стороной смрад разложения и брезгливо морщиться, зажимать нос, но была ли чиста совесть отца, когда он выдавал за свои чужие рассказы? Или с мертвых не спрашивают? Непостижимая история! Как вышло, что оба они, отец и сын, независимо друг от друга, преследуя разные цели, в конечном счете пустились на один и тот же обман? Это похоже на бред; такое впечатление, что обманули прежде всего их самих, кто-то сыграл злую шутку с ними.

Сироткин, остановившись, садился посреди комнаты на корточки с печальной миной на лице, свешивал голову на грудь и хотел сообразить, как сложилась бы его жизнь, не откройся подлог. Но вместо этого приходило понимание, что коль уж стряслось что-то досадное между ним и отцом, то должно было произойти и остальное, еще более скверное, потому что не надо было обманывать только что умершего отца, осквернять его память, а теперь уже никогда и никак не поправить дела. И тогда он вскрикивал: что же ты натворил, отец?! Он с живостью возносил под потолок визг загнанной в угол крысы, вспоминая, с каким сердитым лицом совал ему отец тетрадку и как яростно уверял, что им написаны рассказы, им сотворены, его талантом, его гением. А затем этот гневный, желчный, смешной, брызжущий слюной старик умер и вот приходит из царства теней, глядит и многозначительно усмехается. Невыносим обман! Коммерсант, которому грозила отставка, вскакивал и сжимал кулаки, окруженный нахальными призраками. Нет, он вовсе не собирался обвинять отца, свалить на него ответственность за свой крах, он хотел только выразить раздавившее его отчаяние, и еще - удивиться, что отец взял да выдал чужие рассказы за свои, и еще - внезапно вспомнить, что отец мертв, и словно лишь теперь осознать это, огорчиться и вздрогнуть, по-настоящему вдруг проникнуться всей мерой понесенной им утраты. Сын не отвечает за поступки отца. Сироткин отвечает за собственные прегрешения, а что его проступок некоторым образом сходен с проступком отца, это всего лишь забавная случайность, не увеличивающая и не уменьшающая его вину. Но Сироткин гордый, Сироткин возвысившийся, Сироткин идеальный готов обсудить возможность какой-то ответственности, в разумных пределах, и за грех отца. Не надо только обмана. Вон там опять возникновение... пятно, неверный зыбкий свет, многозначительная усмешка... Этого не надо! Зачем шутить с такими вещами? Ведь этого не может быть, и он никогда не поверит в натуральность... зачем же шутить столь бесчеловечно? Этого не надо. Это следует немедленно прекратить, иначе он возьмет обратно свои слова, свое обещание ответить по справедливости на все обращенные к нему вопросы. Он согласен вести честную игру, но терпеть насмешки. Этого он не потерпит. Надо прекратить, ибо всему есть мера. А у него есть терпение, которое не безгранично и может лопнуть. Если оно лопнет, он отвернется от спрашивающих и не ответит ни на один их вопрос, тогда хоть бейте его, режьте на куски, а он будет стоять на своем, не уступит, не проронит ни слова и умрет нераскаявшимся грешником. Поэтому не стоит испытывать его терпение. Лучше порешить все добром, миром и согласием.

***

Порой знакомые или почти знакомые, люди почтенные, а иногда не слишком, ссылаясь на убожество домашних условий, просили у Конюховых разрешения перенести какое-нибудь свое торжество, вместе с закусками и гостями, в их загородный дом. С подобной просьбой обратился и некто Силищев, которому приспело встречать сорокалетие. Он произнес свое пожелание робко, с мямлецой, выдающей человека пьющего и, может быть, даже буйного во хмелю. Дома у него в последнее время разногласия с женой, он пока терпит и держится, не уходит, но положение все ухудшается, а терпение убывает, и в результате он не прочь отметить свой замечательный юбилей где-нибудь на стороне. Этот Силищев был ученым, химиком и хлеб-соль водил, в основном, с коллегами, причем с ними говорил большей частью о водке и бабах, тогда как непосвященным почему-то навязчиво пытался втолковать принципы и основы своей ученой работы или, как бы даже в горячке, вовсю сыпал перед ними формулами разных соединений и распадов, не сомневаясь, видимо, что его отлично понимают. Собственно, во всем, что не касалось химии, он был жутко необразован, и когда ему указывали на это, он, чтобы прикрыть свой недостаток фиговым листочком, с нагловатым и циничным простодушием заявлял, что ему скучно интересоваться предметами посторонними, вздорными, неучеными. Силищев верил, а кое-кто из его друзей с похожим на подобострастие чувством подтверждал, что он известен в научных кругах своими смелыми экспериментами и парадоксальными выводами. Однако более всего он был знаменит тем, что в далеко не академическом состоянии опьянения приходил в интеллигентное умственное негодование и старался острой критикой разогнать всех своих собутыльников или гостей, одновременно нервными движениями показывая, что способен, если его все-таки доведут до белого каления, перейти и к крайним мерам.

Многим ужасно нравилось его внешнее сходство с Достоевским, а иной раз находили в нем как бы и внутреннее родство с великим писателем, даром что происходило это не в лучшие, как-то и не подобающие минуты, когда Силищев, не без труда удерживаясь на ногах и пылко возмущаясь поведением очередной своей жертвы, корчил мускулы лица в очень болезненную гримасу и давал окружающим повод думать, что его страдания страшны, темны и загадочны. В загородный дом Конюховых он привел своих друзей, не слишком многочисленных. Все, и он первый, стихийно забывали о вероятии скандала, резких выходок со стороны юбиляра, впрочем, помнить об этом было бы все равно что не шутя держать в голове, потянувшись за рюмочкой, мысль о завтрашнем горьком похмелье. Одним словом, Силищев обладал внушительной внешностью, но не делал и не говорил ничего значительного. Говорят, его чуть было не зарезал однажды собутыльник, которому он безмятежно поведал, что видит его насквозь, - что ж, причина и впрямь уважительная, - а может быть, это произошло с кем-то другим, как две капли воды похожим на Силищева (а следовательно, в известном смысле и на Достоевского, великого писателя), и даже не исключено, что этому другому дорого обошлось его неосмотрительное, хотя, по сути дела, невинное замечание. Трения с женой он в разговоре с Ксенией, когда договаривался с ней о доме, только небрежно упомянул, тогда как в действительности они состояли в том, что та больше не хотела терпеть его злостное пьянство и уже почти нашла себе более положительного партнера, а сам Силищев тоже сошелся с другой женщиной. Эта особа, некая Брызга, была лет на десять старше его, но сохранила много энергии, и ее главной заботой было всегда обеспечивать себе любовные утехи. Поэтому она неустанно задабривала Силищева, подпаивала и прикармливала, но когда он, перебрав, отрешался и не мог соответствовать влечениям ее похоти, приходила в ярость и пыталась прижиганиями сигареты вернуть его в должное чувство. Силищев не мог сообразить, откуда у него после очередного запоя раны, ожоги, язвы, только смутно кое о чем догадывался. Брызга была из торговых женщин, и Силищев ее не любил, не находил с ней общего языка и даже поглядывал на нее высокомерно, однако он уже достиг состояния, когда безразлично, с кем преломлять хлеб и с кем спать. Недавно, ночуя у Брызги в самом неприглядном виде, с приспущенными брюками и запрокинутой в какую-то щель головой, он вдруг проснулся среди ночи и в унылой серости занимающегося рассвета увидел, что сыновья Брызги, бойкие подростки, соединенными силами стремятся сделать то, что должен был сделать "дядя Силищев" и для чего, собственно говоря, Брызга и подобрала его. Видимо, они уже прошли определенную выучку, каждый знал свое место при вожделеющей маме, и друг другу они не мешали. Силищев благоразумно не показывал виду, что проснулся, лежал, смотрел и вслушивался в довольные покряхтывания своей неугомонной подруги. Его состояние оставляло желать лучшего, но он, в своем крошечном безумии не успевший усвоить все огромное безумие и грехопадение человечества, все же не преминул подняться на некоторую высоту, и его мало использованная душа наполнилась чем-то негодующим на двойную преступность увиденного, ибо и очевидность кровосмешения, и методы, с помощью которых сыновья обрабатывали объемистую плоть мамы, одинаково удивляли и возмущали его. Однако ему пришлось спуститься на землю, когда старший сын Брызги, закончив свое дело и закурив сигарету, вслух выразил давно мучившую его мысль, не пора ли им теперь сообща прикончить дядю Силищева. Брызга, после небольшого колебания, возразила, что следует, пожалуй, повременить. Младший сын не высказал никакого мнения, готовый подчиниться любому решению старших. Старший настаивал, утверждал, что они вволю позабавятся и насладятся, лишая дядю Силищева его никчемной жизни, но мама, словно сомневаясь, что тот станет их легкой добычей, или не уверившись в долговечности подобных удовольствий, начисто отвергла предложение отпрыска, имея в виду, однако, что в будущем они скорее всего к нему еще вернутся. Такая жизни была предложена вниманию потрясенного химика. К своим сорока годам он уже сник и был изнурен чрезмерными возлияниями, но в его характере затвердела какая-то туповатая хитрость, помогавшая ему среди разных опасностей проявлять порой едва ли не настоящие чудеса изворотливости, и между незадачами и горестными похмельями его существования вдруг проглядывала жесткая несомненность того, что он не то чтобы понимает и любит жизнь, а скорее укоренился в ней как животное, плотно врос в плотную среду обитания. Утром он собрал вещички и, пока его будущие убийцы спали, тихонько выскользнул за дверь. С Брызгой, как он полагал, покончено навсегда.

45
{"b":"62379","o":1}