Ты — моя, и я — твоя, так будет всегда. В любом из миров, в любой из эпох. Ни жизнь, ни война, ни смерть этого не изменят. Военные походы часто разлучали нас, я была далеко от тебя, но сердце оставляла с тобой, под твоей подушкой. Там оно было в тепле и безопасности, полностью твоё. А сама ходила бессердечной. Так оно как-то легче проливать кровь. Ну, или мне так казалось.
Твой отец, Гырдан, говорил, что воину нельзя привязываться, нельзя любить. И лучше, чтобы его тоже никто не любил. Его в любой миг могут убить. Зачем причинять кому-то горе своей смертью? Но так сложилось, что я знала с самого начала, что хоронить меня будут твои руки. Я страшилась этого, я не хотела этого, я всеми силами старалась избежать неизбежного.
Это письмо я никогда не отправлю. Эта записная книжечка служит мне уже много лет, но в ней ещё хватает чистых страниц, потому что мне редко доводится ею пользоваться. Каким-то чудом она всегда остаётся со мной и не теряется. И вот теперь я ей изливаю свою душу.
Здесь, на Кукушкиных болотах, я отдыхаю от войны. От всего. Просто живу. Здесь очень простая, мудрая жизнь, с древним укладом. Почти дикая. Я ценю эти последние дни.
Я уже говорила, что много раз, уходя на очередную войну, оставляла сердце с тобой. Но это были образные выражения. Теперь я оставлю его в последний раз — по-настоящему. Не оплакивай меня, ведь я — в нём. Больше ни на какую войну я от тебя не уйду, отвоевала я своё. Теперь я навсегда остаюсь с тобой, что мне следовало сделать уже давно.
Я не устану повторять: моё сердце всегда будет с тобой.
Твоя непутёвая матушка,
пятисотенный офицер войска её Величества, Северга»
Глаз с паучком моргал, увлажняясь. Сердце омывалось сладковато-солёным теплом: вот она, выстраданная любовь. Рамут лейфди, так это звучало на навьем. Бабушка как-то по-другому произносила, но то был, видимо, старинный язык времён её молодости. Тайна молвиц судьбы открылась. «Выстраданная любовь» — это имя...
Вернулась Олянка уже в свободный от навиев город. Ей с трудом удалось прокрасться по улицам, прячась от высоких и статных воительниц в светлых мерцающих кольчугах и островерхих шлемах, которые теперь днём и ночью охраняли порядок на улицах. Звериным чутьём она догадывалась, что ей, Марушиному псу, лучше на всякий случай держаться от них подальше. Это были соотечественницы Радимиры, но все ли из них зрячие, все ли разумеющие? Все ли из них способны из врагов стать друзьями?
Дома теплился свет. Олянка принюхалась: пахло кошкой. Может, какая-то из воительниц заходила? Исполненная волчьей осторожности, она приникла снаружи к окошку, вгляделась сквозь дырочку в слюдяной пластинке: так и есть! За столом сидела женщина-кошка в сверкающей кольчуге. Золотисто-русые кудри вились крупными кольцами, образуя волнистую шапочку. Большие голубые глаза ласково смотрели на Кориславу — одну из младших сестриц Олянки, что сидела у противоположной стороны стола. Девица уж вошла в невестину пору, эта весна была в её жизни шестнадцатой. Оттенок её волос отличался от Олянкиного теплотой, красноватым отливом, и был, по сути, не чёрным, а очень глубоким тёмно-коричневым. Золотисто-карие глаза с пушистыми ресницами смотрели на гостью восхищённо-испуганно, хорошенький сомкнутый ротик молчал.
Хоть Олянка за окном не издавала ни звука, даже почти не дышала, кошка что-то почуяла и поднялась с места, одну руку положив на рукоять меча. Через мгновение вторая её рука уже весьма нелюбезно сгребла Олянку за меховую безрукавку на груди.
— Что тебе тут надобно? — сурово спросила гостья, холодно сверкая ясными, как весеннее небо, глазами. Не злыми, но сейчас весьма суровыми.
— Ой-ой! — закричала матушка, выскочившая следом. — Ой-ой, пусти её, не тронь, гостья уважаемая!
На глазах у удивлённой женщины-кошки она обняла Олянку, прикрывая её всем телом.
— Это доченька моя, дитятко моё родное! — заплакала матушка.
Тёплые слёзы капали Олянке на грудь. Белогорская гостья озадаченно хмурилась. Вслед за матушкой выскочили и сестрицы, и батюшка, и Любимко. Последний, заняв место рядом с матушкой на защите Олянки, сказал кошке:
— Не серчай, госпожа Морозка, Олянка зла не замышляет и никогда не замышляла. Телом она оборотень, но душой более человек, нежели многие люди. Она — наша, родная, мы её в обиду не дадим.
— Как же так вышло? — всё ещё хмурясь, проговорила гостья.
— Вернёмся в дом, — предложил Любимко. — Там, за столом, мы обо всём и расскажем, а ты послушаешь.
В доме все опять уселись по местам. Олянка хотела расположиться в сторонке, у стены на лавке, но Любимко отвёл ей место возле себя и усадил с подчёркнутым почтением и вниманием, а матушка поставила на стол скромное угощение — даже, можно сказать, бедняцкое: квас да кашу с луком. Впрочем, как Олянке помнилось, пшено в доме кончилось ещё за несколько дней до её с Куницей ухода на Кукушкины болота. Откуда же оно взялось, из чего матушка эту кашу сварила?
— Дитятко, кушай, — потчевала Олянку матушка. — Дочери Лалады навиев прогнали. Белые горы нам съестным помогли.
Олянка хоть и проголодалась с дороги, но не спешила притрагиваться к каше: под вопросительно-суровым взором Морозки кусок в горло не лез. Любимко тем временем взял слово — а говорить он умел — и складно, последовательно, подробно изложил гостье всю историю Олянки. Рассказал он и о том, как они с Куницей во время войны в занятом навиями городе спасали людей своей кровью от повальной хвори, косившей всех от мала до велика; поведал он и о том, как удалось вернуть жителям три четверти отнятых у них захватчиками съестных припасов. Конечно, не забыл Любимко с уважением упомянуть и Бабушку, и Стаю с Кукушкиных болот, в разгар недуга помогавших людям редким целебным снадобьем и кровью. Олянка мысленно всем сердцем благодарила Любимко и возносила хвалу его учёности: у неё самой никогда бы не получилось всё так складно и хорошо рассказать. У него был прирождённый дар слова, усиленный и отточенный учёными занятиями и книголюбием. Ничего он не упустил, всё преподнёс в истинном свете, ничего не перелицевал и не перевернул с ног на голову, был правдив и искренен. Искренностью переливалось каждое слово в его речи, как самоцвет драгоценный.
— Вот и весь рассказ, гостья уважаемая, — подытожил он. И обратился к семейству: — Родные мои, всё ли я верно рассказал?
— Верно, верно, — подтвердил батюшка.
— Каждое слово — правда, — поддержала матушка. — Тут и добавить нечего.
Задумалась белогорская гостья, глядя на Кориславу.
— Значит, сестрица у моей избранницы — Марушин пёс, — проговорила она. — Вот как судьба сложилась!
Девушка поднялась, пылко сверкая честными глазами.
— Какая уж есть, — проговорила она с горячностью. — И я от сестрицы не отрекусь даже за все сокровища Белых гор! Стыдиться мне нечего, а коли ты гнушаешься таким родством, то ступай, гостья уважаемая, и поищи себе другую невесту.
С последними словами её медово-карие очи влажно заблестели, и по пылающим щекам скатились по очереди две крупные слезинки. У матушки глаза и не просыхали с самого первого мига, с того отчаянного «ой-ой, пусти её», и под каждым словом Кориславы они подписывались, каждое они заверяли своим материнским одобрением.
— Да! Верно говоришь, дитятко! — воскликнула она, когда та замолкла. — Уж прости, гостья уважаемая, за речи неласковые, да зато правдивые.
— За правду не просят прощения, матушка, — промолвила Морозка. — Корислава, голубка...
Поблёскивая кольчугой и стальными наручами, она поднялась с места — рослая, ладная, ясноглазая. Подойдя к девушке, женщина-кошка протянула к ней руки раскрытыми ладонями кверху. Та робко вложила в них свои маленькие изящные ладошки и тоже встала.
— Услышанное здесь заставляет меня задуматься о многом, — сказала белогорская гостья. И, заглянув девушке в глаза, добавила мягко, ласково: — У меня нет сомнений в том, что ты — моя суженая. Корислава, горлинка, не плачь и не тужи, отречься от сестрицы я от тебя никогда не потребую, у меня и в мыслях такого не было.