Литмир - Электронная Библиотека

– Гвоздик! Гвоздик! – (на академично-правильном, но с жутким местным акцентом восторга, который у Агнес, захлебывающейся от песка и чувств, всегда возникал здесь тоже). – Гвоздик, которым они скрепляли подошвы сандалий! Гвоздик из их сандалий! Sandals! Nachon?

А вот и любимые солнечные часы кумранитов (как всегда спешат! – но на сколько? – знать бы! Знать бы заранее, когда, наконец, пробьет «ровно»). Сандалии. Sun-dial. Moon-dial. Я не достойна вынуть гвоздь из сандаля твоего. Дерзкий каламбур. Вот она, секундная стрелка. Секундомер включён. И геликоптер грохотал опять так, что закладывало уши, Агнес, вскочив, не надевая туфель даже, босяком, натыкаясь на колкие осколки засохших крошек, неслась сослепу, как новорожденная, мигом выросшая, вверх по ковровым ступенькам, прозревая только в кухне (служившей ей заодно и кабинетом), – ибо точно знала, что блаженный грохот этот – факс от профессора Эдельштайна из Иерусалима (он до развязности на короткой ноге с носителями информации двухтысячелетней давности – но когда доходит до нынешней цифры – он пасс, и факс – первая, последняя и единственная игрушка из новых, которую он освоил) с запрошенным спорным местом шрифта, считать которое можно уж никак не с прорисовок, а только крупным прицелом с его собственноручной фотографии из закромов музея и института, – факс, мятым свитком пришедший ей прямо под письменный стол. Он же обеденный, но не надо, не надо вот этого буквализма, педантизма. Scriptorium совмещенный с culina. Кому какое дело. Уж по крайней мере не Чарльзу. Запорошенный шрифт. Хоть немножко еще доспать.

Корпус имперского арамейского, внезапно провиденчески возвысившегося до официального языка всех захваченных Ахеменидами владений, был до оскорбительности убог в интеллектуальном смысле: таможенные ведомости, прочая чиновничья и придворная дребедень, расписки о выдаче пищевых рационов и вина – на глиняных таблетках, квитанции о выдаче зерна – на остраконах, заклинания на случай укуса скорпиона. Для выявления зарождавшихся шрифтовых и оттачиваемых языковых закономерностей (а также наоборот отступлений от нормы – о которой говорить, впрочем, было бы занятием скорее вполне мифотворческим, поскольку носителей арамита в Ахеменидской империи не было – а были только пользователи; и выискивать в них «норму» было все равно как если б в Лондоне сегодня брать за норму языка sms-сообщение безграмотного пакистанца, отправленное полуграмотной индуске на нынешнем лингва франка – английском; поэтому Агнес было смешно, когда другие ученые делали фетиш из «имеющегося», разысканного археологами корпуса – и вообще – когда они обходились «имеющимся») радиус временно́го и территориального захвата рыболовных сетей ее книги приходилось резко надставлять, зашвыривать в обе стороны времени и во все стороны малого ручного мира. И грядущее через пару веков Кумранское эхо, а главное – приближающаяся Галилея – всегда звучали, лились, переливались, как лучи солнца сквозь прорехи в занавеске будущего, – придававшие единственно верную, расшифрованную осмысленность прошлому, освещавшие и заставлявшие играть по-новому вроде бы бедноватые предшествующие Ахеменидские языковые будни и их грамматику.

Крайне изредка, раз эдак в месяц, Агнес седлала даблдэккер, с самого переднего сидения на втором этаже с замиранием сердца следя, как на остановках дромадер-автобус с легким выдохом медленно опускался и становился на колени, чтобы аккуратно подобрать на горб инвалида-седока в коляске, – и ехала в Putney к Каррингдонам. У Каррингдонов царила паталогическая чистота: Ванесса Каррингдон, до комичного обританившаяся моложавая худенькая желчная шустрая венгерка с вёрткими маленькими угловатыми пальчиками (мать ее сбежала в прошлом веке из советской Венгрии на запад в тот же день, что и Рудольф Нуриев, – как, почему-то тщеславно и горделиво подвздёргивая голову, крашенную, стриженную и завитую под Мэрилин Монро, талдычила всегда по многу раз одно и то же всем знакомым Ванесса, – хотя и бежал-то Нуриев не оттуда и не туда и не так и не затем, да и вообще…), была, по тайному убеждению Агнес, неизлечимо больна опаснейшей болезнью мозга: желанием беспрестанно наводить порядок дома и убираться. И встречая гостя, холерическим радушным размахом розовой двери чуть не пришибая на крыльце звонящего (маленькой, худенькой, но жилистой ручкой), Ванесса, расцеловавшись и разлюбезничавшись, мелодично продолжая повторять любезности виляющей задницей в кратком, как безударные гласные, платье – карликовый пёс на каблуках, – уже отвернувшись и ведя друзей в дом, – даже в этот момент хищно посматривала, где бы сцопать зазевавшуюся пылинку. В просторной столовой на земляном этаже Ванесса всегда намеренно старалась как бы невзначай, упреждая шаг гостя, поравняться со светлым, резным, бело-дизайнерски-потёртым кухонным грандиозным сервантом, задеть его бедром (а завидев в глазу у серванта былинку, немедленно ее арестовать) и, как бы в скобках фальцетных любезностей, подвзбить все три дежурных роскошных букета, всегда сервант украшавших (в основном пионы и розы разных мастей), а потом, зайдя хитрым полукругом к ближней к входу половине и дугой обхаживая гигантский же овально-продолговатый стол, такой же сливочной мнимо-потертой масти, что и сервант, – со всегда разложенным столовым серебром, крепкими пудовыми сливочными свечами в золотых подсвечниках, Ванесса, горделивым дерганием ручки, быстро и шустро на ходу, за разговором, подправляла салфетки в серебряных браслетах и стоящие всегда непонятно зачем наготове уксусницы в серебряной же оправе, – и уж счастью ее не было узды, когда видела на белых стульях хлопчатые очёски от салфеток, – хапала, сжимала в кулаке и бежала выбрасывать, мыть руки, – со зрачками, лучащимися выполненным долгом, сделанным сегодня полезным делом, – словно служанка своего же собственного дома. Тяжкая, неизлечимая болезнь, убивающая интеллект. И все это вдруг распахивалась, вопреки мелочным стараниям хозяйки, довольно очаровательным даже в весеннюю сырую погоду садом – с пихтой и дубом. Садом хотя и узеньким – сдавленным с двух сторон заборами соседских садов – но зато длинным, вольготно вытянутом вдоль, как колбаса, – прочь от дома. Там, в самом дальнем, потаенном конце зарослей (благодатно царивших здесь, будто весь уборщеский энтузиазм Ванессы запрещен был каким-то старинным грозным заклинанием за пределами дома), друг Агнес – знаменитый ученый, старенький Ричард Каррингдон, глухой, с двумя дорогими и почти изящными слуховыми аппаратиками в двух же заросших, мшистых – черной, густой махры – огромных ушах, похожих на диковинные отходы какой-то мясницкой лавки (хрящи, красное сочное мясо, буйная шерсть), кротко доставал из кармана замшевой домашней куртки фундук, кряхтя, присаживался на корточки и особым, неимоверным устрашающим громким цоканьем привлекал к себе внимание серебряной белки с белым роскошным пузом, а заодно и изумленных соседей за забором. Белка, почти ручная, у которой было гнездо на дубе, сбрызгивала серебристой волной с дерева и уже стояла рядом с Каррингдоном, по правую его руку, в позе человечка: по-человечески же аккуратно брала из пальцев Каррингдона взятку; быстро и неаккуратно уже на четырех бежала (чем-то – задом! – напоминая в этот момент Ванессу) к забору; без всякого почета хоронила орех в братской могиле десятков таких же, уже давно от пережору забытых, – возвращалась опять к Каррингдону, вмиг обращалась опять в человечка, встав на задние, – и выразительно прижимала согнутую в крошечных худеньких серебристых пальчиках левую ручку к сердцу, в знак благодарности. Ореховые деревья, как-то, почему-то, вопреки логике, на участке Каррингдонов никогда не вырастали.

– Видала? – скрипуче осведомлялась Ванесса, когда сидели они уже вместе на втором, в кожаном кабинете Ричарда, и Ричард прихлебывал виски (даже сюда Ванесса умудрилась втащить свой стиль: ноль следов мозговой деятельности, всё вылизано, – и горшочек с живой, с корнями, в земле, но одноразовой пурпурной орхидеей на камине. Выбрасывала и меняла их Ванесса сразу же по мере отцветания). – Видала, что Эндрю твой выкинул?

2
{"b":"623071","o":1}