К подобию вокзала поезд приближался почти ежедневно. Приезжали в город главным образом военные, но виднелись и цивильные, и не только немцы и румыны - появились и деловые люди из других частей оккупированной Европы. Они же и уезжали. Что касается местных жителей, то они могли ехать только до границы с рейхом, - за немногими исключениями.
В марте 1942 года, когда солнце щурится сквозь туман и утро похоже на слепую красавицу, на перрон сошел невысокого роста, довольно полный, можно сказать, тучный пожилой пассажир в тирольской шляпе с тульей, обмотанной шелковым шнурком, в добротном длиннополом пальто и с клетчатым пледом на руке. Проводник помог ему опустить по ступенькам советского вагона два больших, но потертых и, видимо, тяжелых кофра. Подошел сцепщик, спросил:
- Отнести? До извозчика?
Пассажир сначала опешил: там, где он жил, он привык к другим носильщикам, с бляхой, в форме, - но потом он даже обрадовался, ответил по-русски:
- Да, да, до извозчика, пожалуйста.
Его, конечно, удивило, что сцепщик подрабатывает, выполняя обязанности носильщика, но он принял как должное ту странность, что тот предложил ему извозчика, а не такси. Хотя у сцепщика было два нелегких груза, он шел быстро, и полный пассажир едва за ним поспевал, боясь потерять его в толпе, и у него начиналась одышка.
Но волнения были напрасны. Благополучно остановились на площади. Знакомый скверик, знакомая извозчичья пролетка времен Колчакова и покорения Крыма (так в те годы переиначивали известную грибоедовскую строку), приземистая, узкая. Пассажир дал сцепщику две оккупационные марки, но тот не уходил, пассажир с неудовольствием прибавил третью и спросил у извозчика:
- Сколько вы с меня возьмете до Покровской, может, знаете, дом Чемадуровой?
- Сколько дадите, - ответил извозчик.
Был он так же тучен, как и пассажир, но небрит, белая щетина дробилась на его круглом, пропеченном нашим солнцем лице. Пассажиру ответ не понравился, но он, тяжело дыша, втащил оба кофра в пролетку и неудобно уселся между ними. Лошадь поплелась по Пантелеймоновской.
Не знаю, таково ли свойство всех людей, но у наших горожан бросается в глаза особое отношение к родному городу: каждый считает, что это его город, его и ничей больше, ну, скажем, как жена - мужняя и ничья больше, и после долгого отсутствия муж к ней возвращается, и она его встречает, его среди всей толпы, и он видит только ее, а она только его. На другом конце этой улицы, если идти к морю, помещалась гимназия, где учился тучный пассажир, и он решил, что непременно придет на нее взглянуть. Вот показался Привоз, безвкусно восстановленные длинные серые здания рыбного ряда, и пассажир с умилением отметил, что по-прежнему на улице перед зданием торгуют скумбрией, бычками, чирусом и крупной камбалой в ведерках. "Сейчас,- подумал пассажир, - начнется молочный ряд", - но знакомого здания не было, только виднелись издали на столах бидоны.
- Когда-то здесь был большой магазин Фридганта, глубокий, даже летом прохладный. Какое золотистое, какое пахучее масло было у Фридганта! Только в Дании как-то ел я такое масло. Наша университетская клиника оптом покупала для больных.
- Что было - видели, что будет - увидим. Теперь у нас никаких Фридгантов нет.
- Ах да, - вспомнил пассажир и смутился. - Постойте, где мы? Здесь должен быть Фруктовый пассаж. А дальше - кладбище, Первое христианское.
- Было кладбище, потом сад юных пионеров, теперь ничего нет, был пассаж - теперь зоопарк. Зверей вывезли. А мы свернем на Трехугольную.
- Почему не сразу на Покровскую?
- Сразу нельзя. Дом ремонтируется, его наполовину разбомбили. Надо в объезд, а там уже на Покровскую попадем, или, по-новому, на улицу Антонеску.
Какие прелестные названия: Трехугольная площадь, Гулевая, Книжный переулок... Пожилой пассажир чуть не заплакал, увидев дома своего детства, с каменными навесами балконы на мифологических плечах титанов, женскую гимназию Бален де Балю... Недаром, уже приближаясь по железной дороге к городу и стоя у окна, глядя на красный недвижный вагончик, затерянный среди мокрого будяка и чабреца на какой-то сонной утренней станции, на жалкий базар, на женщин, улыбавшихся сквозь щелку платка и по степной земле отъезжающих как бы назад, в прожитые годы, он говорил себе: "Для слез еду сюда, для слез". Но теперь он увидел, что не только для слез приехал сюда, что нет на земле места милее, и если его предприятие закончится успешно, то не послать ли к черту все и доживать свои дни здесь, здесь.
- Боже мой, Покровская церковь! - как мальчик, восхитился пассажир.
Он восхитился бы еще сильнее, если бы видел, какой церковь была раньше, хотя бы год назад, - заброшенная, обворованная, зимою нетопленая, роспись на стенах висела пузырями. Теперь стены были выкрашены в голубую и белую краски, роспись возродилась, в греческом облике церкви младенчески сияли черты украинской мазанки, купола щедро золотились, ступеньки, поднимаясь с двух сторон, образовывали дугу, над ней был вход, а под дугой был нижний вход, и на паперти, как в давние хорошие времена, стояли нищие бабы и калеки нынешней войны, а над верхним входом Богоматерь с покровом смотрела на болезных детей своих лучистыми глазами.
"Почему два входа, внизу и наверху, странно, что я впервые это заметил, в детстве ни разу не обратил внимания", - подумал пассажир. Извозчик показал на церковь кнутом.
- Румынам надо спасибо сказать. Что правда, то правда.
- Прихожан много?
- Много. Особенно по воскресеньям, по праздникам. И молодых полно. Ровесники Октября сейчас далеко, воюют, а вот бывшие пионеры так и прут. Все церкви, какие остались, теперь действующие.
- Приятно слышать. А у нас в храмах пусто. Разве что свадьбу справляют. Ну и похороны. Я говорю о католичекких. Мы, русские, в свою церковь ходим. Но больше для того, чтобы не потеряться на чужбине.
Извините, конечно, за вопрос: вы из Дании приехали?
- Почему из Дании? Из Чехословакии. Но родился я здесь.
- Это видно без бинокля.
- Почему, однако?
- Нашего узнаешь хоть в Париже, хоть в бане. По выговору и личности.
-- Я здесь не был почти двадцать пять лет. Шутка сказать - четверть века.
- Ваше счастье.
-- Случайно, не слыхали, Чемадурова еще жива?
- Какая Чемадурова?
- Так мы же с вами едем в дом Чемадуровой.
- Это название такое. А что была на свете Чемадурова, я и не думал.
- Дом, по крайней мере, на месте?
- На месте. И место хорошее, и дом громадный, крепкий. В наше время разве так строят? С какой стороны подъедем?
- Лучше всего со стороны Николаевского проспекта, где был магазин Чемадуровой. Магазин церковной утвари.
- Не помню я такого магазина.
Но магазин не исчез, приезжий сразу его узнал, хотя над стеклянной дверью не висела вывеска с золотыми выпуклыми буквами на черном фоне и в окнах не светились милые обрядовые предметы, а из одного окна почему-то теперь торчала дымоходная труба. Здесь прошли его детские годы, здесь, когда он приходил из пятой гимназии, мать, всегда сердито, выдавала ему серебряную или бумажную мелочь, доставая ее своей пухлой рукой из кассы-конторки, и многое, многое вспомнилось ему, и, как поется в романсе, набежала искра на сухие глаза. Приезжий, потрясенный зрелищем родительского дома, отпустил, не торгуясь, извозчика, сам поднес к двери два тяжелых кофра, перстнем на пальце постучал в стекло возле дверной ручки. Он услышал слабый голос:
- Кто там?
- Гость, - с напускным весельем, волнуясь, ответил тучный приезжий.
- Женичка! Ты приехал! Дверь не заперта, толкни посильнее.
В последний раз она слышала его голос почти двадцать пять лет назад, но безошибочно узнала его, то был голос ее сына, старшего сына. И он узнал ее голос, хотя когда-то он звучал иначе - властно и резко.
Она лежала под двумя одеялами, верхнее было рваное. Видимо, в помещении было не очень тепло. Ее седая непричесанная голова опиралась на три подушки. Наволочки были не первой свежести. Из-под кровати выглядывал урыльник, наполненный мочой. Евгений Чемадуров, поставив на пол кофры и сбросив на них плед, наклонился над матерью, поцеловал ее дряблую, мокрую от слез щеку. Постель дурно пахла. Она перекрестила его, краем простыни вытерла глаза, они у нее, как и раньше, были маленькие, острые, умные.