Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Гроб возвышался на постаменте, покрытом черным крепом. Высокая тетя-лошадь, устроительница ритуала, торжественным голосом произнесла: “Дорогие родные, родственники и друзья, прошу прощаться с покойным”. Все выстроились в очередь и стали по одному подходить к гробу, каждая из обеих дочерей покойника прикладывала губы к его лбу. Другие в лучшем случае касались рукой белого покрывала. А я, широко распялив глаза, стоял в стороне и ни на шаг не решался приблизиться к гробу – мне было страшно и тревожно.

Двое бородатых молодцов принесли крышку гроба и, забивая в нее гвозди, гулко застучали большими молотками с черными ручками. Затем церемониальная дама изрекла несколько пустых слов, после чего пол под гробом вдруг раздвинулся, и дядя Соломон вместе со своим последним домом медленно опустился куда-то в таинственную подпольную неизвестность. Раздались последние громкие, а где-то приглушенные рыдания, всхлипывания, и толпа в черном, разбиваясь подвое, потрое, двинулась к выходу.

И вдруг у меня прорезалась некая нехорошая, показавшаяся стыдной и подленькой мысль. А по правде ли все так уж сильно горюют? Нет ли тут некой нарочитости? Ведь каждый, хотя и огорчен чужим горем, но в глубине души рад, что пока это не его случай, что его конец еще даже не проглядывается, что он еще далеко. Конечно, увы, всем придется вот также лежать в гробу, но когда это будет? Чего же сейчас горевать? Пока еще жизнь прекрасна и удивительна.

Недаром ведь, подумал я, придуман этакий успокоительный ритуал – послепохоронные поминки. Проводив на вечный покой своего дедушку или бабушку, их дети, внуки, родные, родственники, друзья, знакомые с удовольствием тусуются, хорошо выпивают, аппетитно закусывают, иногда даже песни поют (конечно, грустные). Многие из них, годами не встречаясь, пользуются случаем отметить, что “у Машки вся физиономия в клетку”, или что “Семен совсем сдал, в ящик просится”, а вон “Катька, мерзавка, к Якову Матвеичу в штаны лезет”.

И внимательно посмотрев на шедших рядом людей, я обратил внимание на то, как быстро сохнут слезы на щеках близких. Вон моя кузина Галка шныряет глазами туда-сюда, и чуть ли не улыбка бродит по ее толстым губам. А как смотрится ее мама Поля? Она идет под руку со своим Виноградовым и оживленно шепчет ему что-то на ухо. Даже Лия, младшая соломонова дочка, которая громче всех рыдала у гроба, теперь тоже довольно живо беседует о чем-то с моей мамой. И, наверно, подумал я, все это вовсе не так уж предосудительно, у каждого свои проблемы, свои дела, заботы. Мертвым – мертвое, живым – живое.

А еще, философствуя на общие темы, вывел себе на будущее нехитрую формулу: надо жить долго, а умереть быстро. Вот как дядя Соломон, почти в 90 ушел из жизни скоропостижно, неожиданно и никого не обременял своими болезнями.

Придя с похорон домой я сочинил еще один свой беспомощно-детский эпигонский стишок:

Дождь закапал босыми ногами по лужам,
Раскатился громами бесстыдной грозы,
Будто знал, что особенно нужен
Всем, кто раньше не ведал слезы.
Над могилой аккорды Шопена поникли,
В медных горлах сгустились тугие комки,
Скорбь навек запечатала гроб одноликий,
На сердцах, на глазах отомкнула замки.
Но вот в небе над мокрым озонным затишьем
Громкий рокот моторов вдали заурчал.
Своей бодростью вовсе нелишний,
И смерть убивавший, он жизнь утверждал.

1 июня 1954 года

* * *

И тогда же у меня в мозгу впервые засвербела некая догадка, показавшаяся мне в тот момент великим открытием, и к ней я потом неоднократно возвращался. Почему так нелепо, так незащищено сделан человек? Где его запасные части, неужели нельзя было предусмотреть, что ему могут оторвать ногу, руку, что он может заболеть? Чем мы хуже ящериц, у которых вновь отрастают оторванные хвосты?

Я думал, почему так неправильно, неэкономно создано высшее на Земле живое существо, нерационально устроен его организм – слишком много в нём сложных органов с многоступенчатыми многодельными функциями. Ненадежны, слабы, ранимы люди – чуть что, и вдруг легкие выходят из строя, почки начинают барахлить, или сердце дает осечку.

В общем, бестолковый тупиковый путь выбрала природа для человека, нет у него будущего. Как не было ни у динозавров, ни у мамонтов.

На том этапе жизни все эти досужие умствования располагались, конечно, на космическом удалении от каких-либо конкретных мыслей о конечности собственной жизни, которые в той моей юности, естественно, никоем образом меня не отягощали. Да и позже, в зрелости, об этом я не очень-то задумывался. Поэтому так постыдно врасплох застал меня заданный мне как-то тринадцатилетней дочкой вопрос о том, боюсь ли я смерти. Мне пришлось промычать что-то нечленораздельное, я не знал, что сказать.

Впрочем, такое неведение можно было позволить себе лишь тому, кого до поры до времени не прижучила та самая Хворь проклятая, кто пока ещё благодушествовал, находясь в вертикальном положении, и кому всё ещё чего-то хотелось. Пусть не мягкой койки в купейном вагоне поезда Москва-Сочи и не кресла в пятом ряду партера нью-йоркского Карнеги Холла, а хотя бы свежего огурчика с огорода в Загорянке или конфетки “белочки” из соседнего продмага.

И действительно по-настоящему страшно становится лишь тогда, когда в жестких тисках трудноизлечимого недуга появляется четкое осознание того, что перед тобой та самая финишная прямая, тот самый край скользкой горки, на которой никак не устоять и с которой очень скоро можно стремительно скатиться вниз, в пропасть.

Ну, а что же в старости, чего бояться? С хвостом годов приходит некое лукавое чувство, утешающее душу полнотой и насыщенностью прошедших десятилетий, густотой и долготой прожитой жизни, в плотность которой, кажется, ни одного лишнего миллиметра не вставишь. Возможно, именно это и дает старикам мужество не так уж сильно бояться своего конца. И, тем более, чужого, относящегося к даже самым близким людям.

Помню когда-то я, тридцатилетний, был очень удивлён, как без ожидавшегося мной ужаса встретила моя престарелая бабушка известие об уходе из жизни её любимой сестры Розы. Я думал, она будет навзрыд рыдать, убиваться. Нет, она даже не заплакала, а только вытерла глаза платком и грустно покачала головой:

– Розочка долго болела, – сказала она. – Такой конец для неё всё-таки лучше. Хотя бы не мучилась и никому хлопот не доставила.

Позже я много раз замечал у пожилых людей такую же хладнокровную реакцию на смерть. Не потому ли, что они так близко стоят к тому самому концу? Чему бывать, того не миновать – эту безусловную аксиому понимают они куда отчётливее молодых.

Не знаю, не знаю.

Все-таки очень хочется жить, даже и на склоне лет. Ведь так душист свежий ветерок с клеверного поля, так красив золотой закат солнца на горизонте. Неужели и его не будет, когда меня не будет? Неужели может день такой настать, когда солнцу без меня придется встать?

Да, прав, наверно, кенигсбергский немец Эмануил Кант, изрекший: “все вокруг есть, пока я есть”. Вот я уйду и унесу с собой небоскребы Нью-Йорка и парки Москвы, сонаты Брамса и сонеты Шекспира, лирику Бродского и остроты Жванецкого. Ничего без меня не будет на этой планете.

* * *

Подростковый период моего взросления сильно отягощался назойливой и мучительной неуверенностью в самом себе. Она подпиралась, главным образом, недостатками моей речевой ситуации. Во-первых, я сильно картавил. “На горе Арарат растет крупный виноград”, – этой ребячьей дразнилкой донимали меня и в более раннем детстве, а теперь она приобрела еще антисемитскую окраску. Спасибо тете Фире, занимавшейся тогда лечением потерявших речь инсультных паралитиков, она научила меня говорить после “р” не звонкие “а”, “о”, “у”, “э”, а глухие “я”, “ё”, “ю”, “е”. И я перестал грассировать.

12
{"b":"622551","o":1}