– Нельзя вспомнить то, чего не знаешь, как одна моя подруга говорила, – огорченно сказала Алёна, тем не менее добросовестно обшаривая все закоулки своей довольно-таки дырявой памяти. – Все, что помню, – это «Ниссан»… я почему-то про Чапека стала думать, а про девушек забыла.
– Чапек-то здесь при чем? – в сердцах просила Марина. – Нашли о чем думать в такой момент! Я его вообще терпеть не могу.
– Ну я же не знала, что момент будет такой, – оправдывалась Алёна. – Чапека я тоже не сильно люблю, кроме того его рассказа такого полудетективного… – И она вдруг замерла, уставилась на Марину, вскрикнула: – Вспомнила! Вспомнила, почему я про Чапека подумала! Помните, у него есть рассказ про поэтические ассоциации? Ну, там какой-то поэт видит машину, сбившую нищенку, и восстанавливает ее номер с помощью метафор… Двойки он сравнивает с шеями лебедей, что-то там еще было, не припомню уж, но точно знаю, почему я про Чапека подумала! Потому что в номере того «Ниссана» было две шеи лебедя! В смысле, две двойки!
– Так, – сказала Марина, и ее щеки загорелись от волнения. – Ну, теперь они у меня попляшут. Теперь пусть попробуют не принять мер! Я их со свету сживу!
И она сделала своими изящными руками, пальцы которых были унизаны перстнями один другого краше, такой жест, как если бы кому-то немилосердно скручивала шею.
– Марина, а «они», о которых вы так сурово говорите, – осторожно поинтересовалась Алёна, – это кто?
– Да эти… – Марина выразилась весьма энергично, – из полиции!
Немедленно выяснилось, что Марина, обеспокоенная судьбой девушек, уже пыталась заявить об их исчезновении, однако заявления у нее не приняли, ответив, что предпринимают такие действия лишь по просьбам близких родственников, это раз, второе, девушки уже совершеннолетние и мало ли какие у них могут быть потребности («Потребности, они так и сказали!» – с отвращением повторила Марина), поэтому фактом пропажи начинает считаться трехдневное отсутствие человека. А прошли всего лишь сутки.
Марина немедленно набрала номер и сообщила сведения о «Ниссане» и двух двойках в его номере.
Некоторое время она слушала ответ. Потом лицо ее исказилось бессильной яростью и, рявкнув: «Я больше не могу этого слушать! Вы не соображаете, что говорите!» – она шваркнула трубку на рычаг.
Алёна вздохнула и с жалостью взглянула на свою взбешенную приятельницу. Нетрудно было угадать, что ей сказали. Какую-нибудь гадость насчет девушек, которые небось поехали кататься со своими любовниками…
– Что, опять посоветовали ждать трое суток? – невесело усмехнулась она.
Марина снова выразилась весьма энергично, Алёна даже поежилась, поскольку к инвективной лексике относилась резко отрицательно. С другой стороны, такая уж была ситуация инвективная, что без соответствующей лексики просто не обойдешься.
– Ничего я не собираюсь ждать! – бушевала Марина. – Я знаю Катьку, она не способна загулять, и даже если загуляла бы, позвонила бы, предупредила! Она же знает, что нам послезавтра номер сдавать, она бы… – Она даже поперхнулась от гнева и воскликнула: – Немедленно поеду к начальнику этого отделения. Они у меня все попляшут!
Марина бросилась к вешалке и уже сорвала с нее плащ, когда Алена сказала:
– Погодите-ка. Есть один человек… Не хотела я его дергать, но раз такая история…
И она, достав мобильный телефон, вызвала номер, который в ее записной книжке был зашифрован как «МЛИн».
Мезенск, 1942 год
Притворив за собой дверь, Лиза постояла в прихожей, не решаясь войти в «свою» квартиру. Из прихожей вел коридор, по обе стороны которого были комнаты: две слева и две справа. Хотя нет, одна из комнат справа – это кухня.
Наконец она заставила себя войти. Боже ты мой, до чего убогая обстановка! А вот странность – прекрасные иконы – правда, без окладов, которые, очень может быть, блистали златом-серебром, – но до чего великолепное письмо! Вот этот Спас Нерукотворный… какие мучительные, страдающие, живые глаза!
Хорошо, что не придется жить в этой квартире. Под взором этих глаз начинаешь чувствовать себя просто-таки обязанной взойти на Голгофу.
Лиза прошла дальше, разглядывая громоздкий дубовый шкаф, продавленный и потертый до белизны коричневый кожаный диван, изящно расшитые накидки, салфетки. На полках много книг на церковнославянском языке. Неужели здесь жил священник? Лиза не утерпела – полюбопытствовала. Некоторые книги были подписаны: «Собранiе отца Игнатiя Петропавловскаго».
На тумбочке стоял патефон, рядом – стопка пластинок. Интересно, что на них, гимны православные, что ли? Нет, вполне светская, даже более чем светская музыка, в основном это были румынские пластинки, контрабандные, конечно: Вертинский, несколько дисков Петра Лещенко, а вот и советская пластинка Апрелевского московского завода – джаз Утесова. Ого, смело – держать песню из кинофильма «Веселые ребята» на виду! А впрочем, может быть, гитлеровцам нет дела до такой ерунды, как джазовая музыка, это ж не «Вставай, страна огромная!», в конце концов.
Лиза осторожно потянула пластинку из конверта, и на пол выпал клетчатый листок, исписанный старательным круглым почерком:
По горам, по вершинам наша молодость шла,
Голубыми туманами наша юность прошла.
Пронеслася и скрылася, как лихой буйный шквал,
А теперь на пути у нас новый встал перевал.
Что же, верные други мои, снова надо в поход,
За любимую Родину зашагаем вперед.
Помня молодость милую, помня тех, кто упал,
Зашагаем, товарищи, на седой перевал…
Это была старая песня, Лиза ее знала и любила. Кому же она нравилась до такой степени, что человек записал ее слова на листок и хранил, хотя это было опасно? Почерк вроде бы женский. Слова записала ее тезка? Лиза Петропавловская?
Как странно все это сочетается. Такая песня – и в то же время интимнейший подарок от какого-то фашиста…
Лиза сунула листок в конверт и отошла от тумбочки.
Загадки, загадки! Нечего и пытаться найти на них отгадки, да и к чему это?
Она заглянула в кухню и постояла, рассматривая огромный резной буфет, украшенный виноградными кистями, фруктами, оленьими рогами. Такое только в музее увидишь. В этом буфете должны храниться какие-нибудь севрские сервизы, а не простенькие фаянсовые чашки и тарелки в линялых узорах, должны лежать сочная ветчина, и жирный желтый сыр, и настоящие виноградные гроздья, а не завернутый во влажную тряпицу (чтоб не сох, видать) кусок хлеба, кастрюльки с остывшей, осклизлой картошкой и каким-то жидким супом, пучок редиски, соль в стеклянной банке, накрытой бумажкой и перевязанной тесемкой, и еще одна баночка с этикеткой: «Honig». Нарисованная рядом пчела, сидевшая на цветке, помогла Лиза вспомнить перевод этого слова: «Мед». Наверное, этот мед выдавали в пайках немецким офицерам, ну вот и Лизочке Петропавловской перепало от Эриха Краузе.
Есть захотелось просто невероятно, до тошноты. Картошка выглядела неаппетитно, да и суп вожделения не вызывал, к тому же, чтобы его разогреть, нужно было либо растопить печку, либо разжечь керосинку, стоявшую в углу, на отдельном столике, а Лиза не желала заниматься первым и просто не умела второго, поэтому она поела хлеба с медом (судя по мертвенному вкусу, сей продукт явно был эрзацем) и выпила воды из большого закопченного чайника, стоявшего на плите, причем ее не оставляло препротивнейшее ощущение, будто она – вульгарная воровка, забравшаяся в чужой дом.
Воровка не воровка, но в чужой дом она и впрямь забралась, хуже того – в чужую жизнь…
И такая тоска вдруг взяла от этого!
Хотелось полежать, отдохнуть, но Лиза не позволила себе. Как можно скорей – в ломбард. И покончить со всем этим.