Джузеппе Милези Пирони Ферретти приехал в Болонью всего двумя месяцами ранее: в 41 год он был одновременно назначен кардиналом и отряжен легатом в Болонскую провинцию. 30 апреля 1858 года он прибыл в Болонью, чтобы вступить в новую должность, и его встретили с подобающими церемониями, а размещенные в городе австрийские войска дали в его честь артиллерийский залп. Кардинал занял служебный кабинет и жилую квартиру в правительственном здании.
Однако далеко не все в Болонье радовались приезду кардинала-легата: в городе царила давняя неприязнь к папской власти и австрийским войскам, уже много лет насильно поддерживавшим здесь эту власть. Энрико Боттригари, один из болонцев, подпавших под влияние идей Рисорджименто – движения за национальное объединение, которое в уже не столь отдаленном будущем поможет изгнать Милези из города, – так описывал прибытие кардинала-легата:
Не успел он прибыть в свою штаб-квартиру, как старший сенатор Болоньи уже явился, на дипломатический манер, засвидетельствовать ему почтение, и его примеру последовали многие знатные лица и граждане – все те, кто привык кланяться представителям власти! Видевшие нового легата говорят, что – по малой мере на первый взгляд – человек это холодный, как лед, и не наделенный большим умом.[3]
Инквизитор заранее предупредил и кардинала Милези, и архиепископа о планируемом изъятии еврейского мальчика из семьи. Когда Анджело Падовани и Анджело Москато подошли к воротам резиденции кардинала-легата, им сообщили, что его преосвященства нет сейчас в Болонье. Им ничего больше не оставалось, кроме как попытаться увидеться с другим человеком, способным, по их мнению, помочь им, – с архиепископом болонским, грозным Микеле Вьяле-Прела.
Опять-таки им не пришлось далеко идти: архиепископская резиденция, примыкавшая к собору Сан-Пьетро, находилась буквально в нескольких шагах от правительственного дворца. Ни Падовани, ни Москато не питали особых надежд, потому что за то недолгое время, что знаменитый кардинал пробыл в Болонье, он успел приобрести репутацию вождя церковного движения, противостоявшего либерализму, ревнителя очищения религии и нравственности, друга инквизиции и решительного борца за сохранение статуса папы как мирского правителя.
Прошлой ночью, когда семейство Мортара и их друзья из крошечной еврейской общины Болоньи собрались у них дома, отчаянно силясь придумать, как же помешать полиции забрать Эдгардо, Сангвинетти подбросил мысль: а что, если попытаться подкупить церковных иерархов? Такое предложение никого особенно не изумило: в прошлые века итальянские евреи время от времени прибегали к подобной стратегии, и она успешно срабатывала, даже с папами. Но сейчас никто не обольщался напрасной надеждой: Вьяле-Прела – не из тех, кто клюет на деньги.
Впрочем, у Падовани и Москато даже не появилось возможности проверить это, потому что у дверей архиепископа их ждал тот же прием, что и у кардинала-легата: им сказали, что архиепископ куда-то уехал из Болоньи и его весь день не будет дома.[4] Когда священник, с которым они разговаривали, услышал, по какому неотложному делу они желают побеседовать с архиепископом, он только воздел руки и сказал, что даже не представляет, как быть.
Наступил полдень, время неумолимо бежало. Анджело Москато сдался: “Видя, что никакой надежды не осталось, мы решили предоставить все злополучной судьбе. Я решил не возвращаться к Мортара, чтобы не терзаться понапрасну”.
В квартире у Мортара атмосфера накалилась до предела. Утром туда пришла сестра Марианны Розина и увидела Марианну, которая по-прежнему не выпускала из объятий Эдгардо и непрерывно рыдала. Когда Розина подошла к Эдгардо и попыталась утешить его, он поцеловал тетю и, показав на полицейских, которые не отходили от него ни на шаг, сказал ей просто: “Они хотят меня забрать”.
Розина сделала единственное, чем, по ее мнению, могла помочь: она отвела племянников и племянниц к себе домой, к собственным шестерым детям. “Мне захотелось избавить их от печального зрелища, они и так насмотрелись на мать в ужасном состоянии”, – объясняла она.
Итак, Розина увела детей, а мужчины, собравшиеся в квартире, решили, что пора что-то делать с самой Марианной. Она провела всю ночь на диване вместе с Эдгардо, не выпуская его из объятий, и по-прежнему не желала разлучаться с ним ни на минуту. Родственники с ужасом думали о том, что произойдет, если она будет оставаться дома, когда ночью явятся карабинеры и попытаются вырвать сына из ее хватки. А еще они боялись за маленькую Имельду, давно кричавшую от голода: мать, поглощенная своим горем, словно не слышала ее криков.
Момоло рассказывал: “День проходил в страхе и тревоге, и, видя жену в таком плачевном состоянии, можно сказать почти обезумевшей, я решил, что лучше будет увести ее из дома, чтобы она не видела, как придут забирать мальчика, иначе это просто убьет ее”. Пятидесятидвухлетний друг семьи Мортара Джузеппе Витта – тоже еврей из Реджо, который жил в Болонье неподалеку от четы Мортара, – предложил отвести Марианну к себе домой, где его ждала жена. Вместе с братом Марианны Витта целых два часа пытался убедить ее, что для нее же лучше будет уйти сейчас из дома: здесь она все равно ничего не сможет изменить, а продолжая вот так убиваться, она ставит под угрозу здоровье Имельды.
Наконец, Марианна уступила их настояниям, но Витте пришлось еще долго ждать, потому что она никак не могла оторваться от Эдгардо и продолжала осыпать его поцелуями. Мужчинам пришлось буквально на себе вынести ее из дома и внести в закрытую карету, потому что силы ее покинули. По рассказам служанки, когда Марианну выносили, она плакала так громко и жалобно, что у всех, кто это слышал, просто сердце разрывалось. Весь недолгий путь до дома Витты Марианна кричала так пронзительно, что, хотя экипаж был крытым, по всей округе люди слышали тревожный шум и подбегали к окнам.
У Момоло осталась одна надежда – на самого инквизитора. Только он мог бы предотвратить надвигающуюся катастрофу. В сопровождении Анджело, брата Марианны, Мортара отправился в Сан-Доменико.
В пять часов вечера они подошли к монастырю, и их провели к инквизитору. Момоло громким, но дрожащим голосом заявил, что история с предполагаемым крещением его сына – это ошибка, и попросил отца Фелетти сообщить ему, на каком основании он полагает, будто его ребенка кто-то крестил. Инквизитор уклонился от прямого ответа. Правила Священного трибунала соблюдены в полной неукоснительности, ответил он, и нет никакого смысла требовать дальнейших разъяснений. Когда Момоло попросил о новой отсрочке, отец Фелетти возразил, что от нее не будет никакого прока.
Момоло не должен ни о чем тревожиться, продолжал инквизитор, ибо его сына ждет хорошее обращение: более того, маленький Эдгардо попадет под личное покровительство самого папы римского. Он посоветовал ему собрать одежду для мальчика и сказал, что пришлет за ней кого-нибудь. Еще инквизитор предупредил: если случится скандал, когда за Эдгардо явится полиция, то это не принесет добра никому.
Вернувшись домой, Момоло понял, что времени у него осталось совсем мало. Дом опустел. Марианну с крошечной Имельдой увезли к супругам Витта, остальные дети находились пока у тети. Другим родственникам и друзьям сделалось так тягостно в доме Мортара, что они разошлись по домам и там дожидались известий о дальнейших событиях. Кроме двух полицейских, которые не отпускали Эдгардо одного даже в уборную, в квартире оставались только сам Момоло, его шурин Анджело и Джузеппе Витта (он вернулся сюда после того, как отвез Марианну и вверил ее заботам жены).
Тем временем фельдфебель Лючиди тщательно готовился к тому моменту, когда Эдгардо покинет родной дом. Увести Эдгардо поручили бригадиру Агостини – вчерашнему молчаливому напарнику Лючиди, и для выполнения этой задачи ему выдали лучшую карету, какая только имелась в распоряжении болонской полиции. Лючиди приехал в другом экипаже, в сопровождении вспомогательного отряда полицейских. Он прибыл на место около восьми часов вечера. Взяв с собой несколько подчиненных, он стал подниматься по лестнице. В квартире он застал Момоло с Эдгардо на руках. Мальчик вел себя спокойно, возможно не до конца понимая, что его ждет. Когда Лючиди взял Эдгардо из дрожащих рук отца, из глаз обоих полицейских, стороживших мальчика, вдруг покатились слезы.