Мы вернулись на кухню, весёлые и голодные, как зверьки, и уничтожили всё, что находилось на столе и частично в холодильнике.
В госпитале я долго привыкал к медленному течению жизни. Я до сих пор испытываю наслаждение от размеренности времени и знаю, что за закатом обязательно наступит рассвет. На войне ты в этом не уверен, на войне твои мысли занимают сотни обыденных вещей. Ты живёшь от одной мысли к другой, ты не ждёшь завтра. Оно может предстать в виде разных образов или действий, но абсолютно не так, как ты о нём думаешь. Завтра может также и не наступить. Смерть – это только мгновение. Хуже так, как со мной: застрять в безвременье, как над пропастью, и мучаешься прошлым, словно несварением в желудке.
– Ты был на войне? – спросила она, не таясь, вытирая руки о халат.
Я понял, что она имеет ввиду шрамы, о которых я только что подумал, ведь они тоже знаки времени, только оставленные на твоём теле.
– На какой? – решил я узнать, разбирается ли она в географии.
Я забыл, кто я такой и что здесь делаю. Мне хорошо было с жеребёнком Инной, и я не хотел вспоминать безжалостное прошлое, которое кромсает всех без разбору.
– В Сирии? – спросила она наивно.
– Ха-ха-ха! – я услышал собственный смех. – Нет, что там делать? – и запахнул халат (в шкафу их была целая дюжина), чтобы она понапрасну не пялилась на то розовое безобразие, которое разукрасило моё тело.
– А где? – удивилась она.
Странно, что она, вообще, задала такой вопрос. Впрочем, опыта по этой части у меня не было. Так глубоко в мою жизнь никто не заглядывал, потому что я мало кому был интересен.
– Ближе, – сказал я. – Гораздо ближе, – потянулся я за коньяком, пряча глаза, чтобы не обидеть её жёсткостью, потому что я начал твердеть как эпоксидка, а ещё потому что война – это не тема для откровений и любовных разговоров.
Я не хотел, чтобы она касалась моего прошлого. Оно ещё болело. Это было моё личное прошлое, я даже ни с кем не мог его разделить, чтобы было не так муторно. Я знал, что в жизни ты никому не нужен, что интерес к тебе носит временный характер, что люди одиноки и себялюбивы, приходят и уходят, когда им вздумается. Даже Ника Кострова не прошла этот тест, а ведь, честно говоря, я надеялся на неё. Но она не появилась, и я всё время вспоминал её.
– А-а-а… – не в такт протянула жеребёнок.
– Тебе сколько лет? – спросил я.
– Девятнадцать, – ответила она.
Жаль, что Варя не дожила, подумал я и затолкал горечь поглубже, не давая ей, как скользкой пружине, вытолкать меня наружу, потому что могла начаться спонтанная реакция с алкоголем и моим сознанием.
Я вдруг понял, что мало знал дочь, что её время текло параллельно моему времени и пересекалось с моим лишь отчасти, в последние годы всё реже и реже. Ей было бы сейчас семнадцать с половиной лет, подумал я и поискал взглядом арманьяк, мою отдушину.
– Так ты оттуда… – догадалась жеребёнок с той милой непосредственностью, когда разгадывают этикетку на бутылке виски, чтобы понять, что за гадость ты будешь пить ближайшие полчаса, хотя в следующее мгновение мультяшные глаза у неё стали впервые серьезными, как у пай-девочки из приличного московского общества.
Но я всё равно не поверил ей, я не верил кружевам и бантикам, помадкам и духам, я просто сделал ей снисхождение.
– Оттуда, – подтвердил я, ожидая всего, что угодно, испуга, вплоть до истерии, вдруг я беглый укрофашист?
Она меня крайне удивила: вдруг подалась вперёд, прижалась так, что её пышные волосы упали мне на грудь, и сказала:
– Я тебя люблю!
Боже мой, ужаснулся я, потому что в душе, на самом её дне, была пустота смертельно уставшего человека. Я не был готов к любви, я не верил в неё. Любовь для меня сочеталась с обманом и манипуляцией под её соусом; любовь была роскошью, в отличие от материальной роскоши, я позволить себе её не мог. За любовь надо было страдать и очень дорого платить, её надо было беречь и холить, а у меня не было сил даже на ответную реакцию.
– Почему ты молчишь? – спросила она и поставила меня в положение, когда я должен был за неё отвечать, а я не хотел ни за кого отвечать; мне давно не нравилось это пустое занятие.
– Надо что-то сказать? – спросил я, скосившись на неё.
– Что-нибудь для приличия, – подсказала она, и глаза у неё обиженно заблестели и сделались малахитовыми.
Я подумал, что если начну объяснять, то выйдет по-идиотски глупо. Нельзя рассказать всю жизнь за три минуты, жеребёнок обидится и не поверит; она и так обиделась, надула, как моя Варя, губы.
– Дай мне прийти в себя, – попросил я через силу, потому что хотел, чтобы она сама догадалась, что я переживаю. – Я ещё не очухался.
Она всё поняла отчасти:
– Там было страшно?..
Это была не любовь; это была жалость; я это сразу понял и даже не расстроился.
– Там было всё, как в обыденной жизни, только ещё убивали, – сказал я. Не скажешь же ей, что ты, кроме всего прочего, искал свой предел прочности или смерть, но так ничего и не нашёл. Кому это интересно? – Давай, лучше выпьем, – предложил я, – и пойдём спать.
– Давай, – тряхнула она головой, и её волосы, такие густые и прекрасные, что казались неземными, разлетелись во все стороны.
И мы допили шампанское и пошли любить друг друга, и досыпать.
Ночью мне приснился бой в тот момент, когда завалило Лося. Сосны от крупнокалиберной артиллерии ломались, как спички, и одно из них прямехонько упала в окоп, где он прятался. Я проснулся от собственного крика, потому что рывком поднял ствол, увидел Лося со сломанной спиной, глядящего на меня одним глазом, а вытащить его не смог, элементарно не хватило сил; потом это стало моей непреходящей виной, которая являлась когда ей захочется, без расписания и порядка. Несколько секунд я пялился в темноту, пока не сообразил, где нахожусь, нащупал голое плечо, сообразил, что это Инна-жеребёнок, прелестное дитя природы, созданное для удовольствия, и снова уснул с почти идеальным ощущением счастья, оттого, что я в постели с прекрасной девушкой и никуда не надо бежать и не надо прятаться, а можно спокойно дожить до утра и тупо отправиться на тупую работу.
А утром меня, действительно, разбудил домофон. Я прошлёпал в коридор. Хороший алкоголь, даром что хороший, не дал тяжёлого похмелья, и я чувствовал себя вполне сносно, чему был удивлён, обычно, когда я мешал разные напитки или пил суррогат, на душе бывало тяжело и муторно.
– Сколько у меня времени? – спросил я, продирая глаза.
– Ровно пятнадцать минут, – вежливо ответил шофёр, вертя кудлатой головой.
Я подождал в надежде, что он добавит слово «сэр», но он не добавил. И я кинулся бриться, умываться и чистить зубы. Я не хотел подвести Аллу Потёмкину в первый же рабочий день. Она сделал на меня ставку, а это обязывало.
– Ты за всю ночь ни разу не засмеялся, – жеребёнок беззастенчиво щурилась от яркого света, одной рукой целомудренно прикрывая грудь с розовыми сосками, а другой откидывая со лба густые, жёсткие волосы, которые мне так нравились.
– Извини, – пробурчал я, полоща рот, и краем поглядывая на то, что было у неё ниже пояса.
Попробуйте удержаться. Вряд ли у вас получится. У меня никогда не получалось.
– А можно мне с тобой?
– Нет, нельзя! – отрезал я, ничего не собираясь объяснять и теперь уже в открытую косясь на её лобок со стрижкой «рюмочка», о края которой я, чего греха таить, изрядно исколол себе язык, но только сейчас заметил это. – Я тебе оставлю ключи, будешь уходить, закроешь дверь. А деньги на такси на комоде в прихожей.
– Вот ещё! – возмутилась она сонно. – Что я, проститутка?! А это…
Только теперь я обратил внимание, что некоторые мысли она выражала одними и теми же общими фразами. Я посмотрел на неё с любопытством и тут же прости ей симптом Эллочки-людоедки, ибо у неё было неоспоримое преимущество перед другими женщинами – молодой и красивое, а главное, доступное тело, которое меня страшно влекло.
Ещё в госпитале я понял, что бесконечно долго можно глядеть на три вещи: на дождь за окном, на сериал «Кухня» и на замкомроты Дорофеева, у которого был нервный тик. Но оказывается, что точно с таким же удовольствием можно пялиться на голую девушку, которая смотрит на вас влюблёнными глазами.