И мистер Бак уселся под негромкий, но восторженный гул одобрения.
— Мистер Бак, прошу у вас прощенья за посещавшие меня порой изящные и возвышенные мысли, в которых вам неизменно отводилась роль последнего болвана. Впрочем, мы сейчас не о том. Предположим, пошлете вы своих рабочих, а мистер Уэйн — он ведь на это вполне способен — выпроводит их с колотушками?
— Я подумал об этом, Ваше Величество, — с готовностью отвечал Бак, — и не предвижу особых затруднений. Отправим рабочих с хорошей охраной, отправим с ними — ну, скажем, сотню алебардщиков Северного Кенсингтона (он брезгливо ухмыльнулся), столь любезных сердцу Вашего Величества. Или, пожалуй, сто пятьдесят. В Насосном переулке всего-то, кажется, сотня жителей, вряд ли больше.
— А если эта сотня все-таки задаст вам жару? — задумчиво спросил король.
— В чем дело, пошлем две сотни, — весело возразил Бак.
— Знаете ли, — мягко предположил король, — оно ведь может статься, что один алебардщик Ноттинг-Хилла стоит двух северных кенсингтонцев.
— Может и такое статься, — равнодушно согласился Бак. — Ну что ж, пошлем двести пятьдесят.
Король закусил губу.
— А если и этих побьют? — ехидно спросил он.
— Ваше Величество, — ответствовал Бак, усевшись поудобнее, — и такое может быть. Ясно одно — и уж это яснее ясного: что война — простая арифметика. Положим, выставит против нас Ноттинг-Хилл сто пятьдесят бойцов. Ладно, пусть двести И каждый из них стоит двух наших — тогда что же, пошлем туда не четыре даже сотни, а целых шесть, и уж тут хочешь не хочешь, наша возьмет. Невозможно ведь предположить, что любой из них стоит наших четверых? И все же — зачем рисковать? Покончить с ними надо одним махом. Шлем восемьсот, сотрем их в порошок — и за работу.
Мистер Бак извлек из кармана пестрый носовой платок и шумно высморкался.
— Знаете ли, мистер Бак, — сказал король, грустно разглядывая стол, — вы так ясно мыслите, что у меня возникает немыслимое желание съездить вам, не примите за грубость, по морде. Вы меня чрезвычайно раздражаете. Почему бы это, спрашивается? Остатки, что ли, нравственного чувства?
— Однако же, Ваше Величество, — вкрадчиво вмешался Баркер, — вы же не отвергаете наших предложений?
— Любезный Баркер, ваши предложения еще отвратительнее ваших манер. Я их знать не хочу. Ну, а если я вам ничего этого не позволю? Что тогда будет?
И Баркер отвечал вполголоса:
— Будет революция.
Король быстро окинул взглядом собравшихся. Все сидели потупившись; все покраснели. Он же, напротив, странно побледнел и внезапно поднялся.
— Джентльмены, — сказал он, — вы меня приперли к стенке. Говорю вам прямо, что, по-моему, полоумный Адам Уэйн стоит всех вас и еще миллиона таких же впридачу. Но за вами сила и, надо признать, здравый смысл, так что ему несдобровать. Давайте собирайте восемьсот алебардщиков и стирайте его в порошок. По-честному, лучше бы вам обойтись двумя сотнями.
— По-честному, может, и лучше бы, — сурово отвечал Бак, — но это не по-хорошему. Мы не художники, нам неохота любоваться на окровавленные улицы.
— Подловато, — сказал Оберон. — Вы их задавите числом, и битвы никакой не будет.
— Надеемся, что не будет, — сказал Бак, вставая и натягивая перчатки. — Нам, Ваше Величество, никакие битвы не нужны. Мы мирные люди, мы народ деловой.
— Ну что ж, — устало сказал король, — вот и договорились. Он мигом вышел из палаты; никто и шевельнуться не успел.
Сорок рабочих, сотня бейзуотерских алебардщиков, две сотни южных кенсингтонцев и три сотни северных собрались возле Холланд-Парка и двинулись к Ноттинг-Хиллу под водительством Баркера, раскрасневшегося и разодетого. Он замыкал шествие; рядом с ним угрюмо плелся человек, похожий на уличного мальчишку. Это был король.
— Баркер, — принялся он канючить, — вы же старый мой приятель, вы знаете мои пристрастия не хуже, чем я ваши. Не надо, а? Сколько потехи-то могло быть с этим Уэйном! Оставьте вы его в покое, а? Ну что вам, подумаешь — одной дорогой больше, одной меньше? А для меня это очень серьезная шутка — может, она меня спасет от пессимизма. Ну, хоть меньше людей возьмите, и я часок-другой порадуюсь. Нет, правда, Джеймс, собирали бы вы монеты или, пуще того, колибри, и я бы мог раздобыть для вас монетку или пташку — ей-богу, не пожалел бы за нее улицы! А я собираю жизненные происшествия — это такая редкость, такая драгоценность. Не отнимайте его у меня, плюньте вы на эти несчастные фунты стерлингов. Пусть порезвятся ноттингхилльцы. Не трогайте вы их, а?
— Оберон, — мягко сказал Баркер, в этот редкий миг откровенности обращаясь к нему запросто, — ты знаешь, Оберон, я тебя понимаю. Со мною тоже такое бывало: кажется, и пустяк, а дороже всего на свете. И дурачествам твоим я, бывало, иногда сочувствовал. Ты не поверишь, а мне даже безумство Адама Уэйна бывало по-своему симпатично. Однако же, Оберон, жизнь есть жизнь, и она дурачества не терпит. Двигатель жизни — грубые факты, они вроде огромных колес, и ты вокруг них порхаешь, как бабочка, а Уэйн садится на них, как муха.
Оберон заглянул ему в глаза.
— Спасибо, Джеймс, ты кругом прав. Я, конечно, могу слегка утешаться в том смысле, что даже мухи неизмеримо разумнее колес. Но мушиный век короткий, а колеса — они вертятся, вертятся и вертятся. Ладно, вертись с колесом. Прощай, старина.
И Джеймс Баркер бодро зашагал дальше, румяный и веселый, постукивая по ноге бамбуковой тросточкой.
Король проводил удаляющееся воинство тоскливым взглядом и стал еще больше обычного похож на капризного младенца. Потом он повернулся и хлопнул в ладоши.
— В этом серьезнейшем из миров, — сказал он, — нам остается только есть. Тут как-никак смеху не оберешься. Это же надо — становятся в позы, пыжатся, а жизнь-то от природы смехотворна: как ее, спрашивается, поддерживают? Поиграет человек на лире, скажет: «Да, жизнь — это священнодействие», а потом идет, садится за стол и запихивает разные разности в дырку на лице. По-моему, тут природа все-таки немного сгрубила — ну что это за дурацкие шутки! Мы, конечно, и сами хороши, нам подавай для смеху балаган, вроде как мне с этими предместьями. Вот природа и смешит нас, олухов, зрелищем еды или зрелищем кенгуру. А звезды или там горы — это для тех, у кого чувство юмора потоньше.
Он обратился к своему конюшему:
— Но я сказал «есть», так поедим же: давайте-ка устроим пикник, точно благонравные детки. Шагом марш, Баулер, и да будет стол, а на нем двенадцать, не меньше, яств и вдоволь шампанского — под этими густолиственными ветвями мы с вами вернемся к природе.
Около часу заняла подготовка к скромной королевской трапезе на Холланд-Лейн; тем временем король расхаживал и посвистывал — впрочем, довольно мрачно. Он предвкушал потеху, обманулся и теперь чувствовал себя ребенком, которому показали фигу вместо обещанного представления. Но когда они с конюшим подзакусили и выпили как следует сухого шампанского, он понемногу воспрянул духом.
— Как все, однако, медленно делается, — сказал он. — Очень мне мерзостны эти баркеровские идеи насчет эволюции и маломальского преображения того-сего в то да се. По мне, уж лучше бы мир и вправду сотворили за шесть дней и еще за шесть разнесли вдребезги. Да я бы сам за это и взялся. А так — ну что ж, в целом неплохо придумано: солнце, луна, по образу и подобию[44] и тому подобное, но как же все это долго тянется! Вот вы, Баулер, никогда не жаждали чуда?
— Никак нет, сэр, — отвечал Баулер, эволюционист по долгу службы.
— А я жаждал, — вздохнул король. — Иду, бывало, по улице с лучшей на свете и во вселенной сигарой в зубах, в животе у меня столько бургундского, сколько вы за всю свою жизнь не видывали; иду и мечтаю — эх, вот бы фонарный столб взял да и превратился в слона, а то скучно, как в аду. Вы уж мне поверьте, разлюбезный мой эволюционист Баулер, — вовсе не от невежества люди искали знамений и веровали в чудеса. Наоборот, они были мудрецами — может, гнусными и гадкими, а все же мудрецами, и мудрость мешала им есть, спать и терпеливо обуваться. Батюшки, да этак я, чего доброго, создам новую теорию происхождения христианства — вот уж, право, нелепица! Хлопнем-ка лучше еще винишка.