– Могу я еще кое о чем спросить?
– Конечно. Вам что-нибудь нужно? Говорите, не стесняясь: мадам Орлова поручила мне за вами ухаживать, пока она не вернется.
Ребман поклонился точно так же, как, он заметил, это делал сам полковник, в этом смысле он был способным учеником.
Нет, он ни в чем не нуждается; но действительно ли ему запрещено ходить в деревню?
Полковник отвечал вежливо, по-французски, но вполне определенно:
– Есть вещи, господин Ребман, которые у нас не приняты. Это одна из них. Не то чтобы мы крестьян не считали за людей, но тем, кто живет в этом доме, это просто не пристало. Понимаете, что имеется в виду?
Ребман встает и снова кланяется, он просит у господина полковника прощения за то, что позволил себе задать такой вопрос, он не знал об этом правиле. И бесконечно, сказал он тоже по-французски, благодарен за разъяснение. Последнюю фразу он позаимствовал в «Швейцарском Доме» в Киеве, и она показалась ему полезней всего того, что он выучил на множестве уроков французского в школе и семинарии.
Месье Эмиль появился только в четверг к обеду. Он воспользовался случаем посетить театр и синематограф. И, конечно, не обошел стороной «Швейцарский Дом». Все тамошние обитатели велели Ребману кланяться:
– Вы здесь не скучали?
Ребман осклабился: ему кажется немного странным, когда не позволяют ни с кем словом перемолвиться и выходить из усадьбы на променад тоже возбраняется.
– Ходить пешком? Это в России можно, даже дальше, чем дома. У нас здесь путешествуют на Кавказ или в Крым, или совершают трех- или четырехнедельное паломничество в Киев, Москву, Казань. А если это недалеко, то садятся в повозку или на коня. Вы умеете ездить верхом?
– Да, только на деревянной лошадке-качалке.
– Что ж, научитесь. Как раз теперь у вас и время есть. Я скажу конюшему, чтоб он подготовил для вас лошадь. Разумеется, покладистого скакуна, не такого, что вас сразу галопом в Сибирь умчит. И еще покажу вам поместье. Вы не включали граммофон?
– Я не решился, – ответил Ребман.
– Не решился! От этого отвыкайте: вы теперь – член семейства. И если все пойдет как мы того желаем, то это так и останется. До конца ваших дней… А что до граммофона, то я вам за обедом быстренько покажу, как его заводить, это дело нехитрое.
– Это вовсе не нужно, – говорит Ребман.
У него дома был похожий аппарат.
– Так отчего ж тогда не заводили? В России нельзя быть застенчивым, скромникам здесь живется плохо. Ну а в остальном – с вами хорошо обращались?
– О, у меня здесь только и дела, что рот пошире открывать! А вот рыбу не ем, ею меня можно из дому выжить.
– Не едите рыбы? Вам следует непременно приучить себя к ней, – говорит Маньин. – То, что здесь подают на стол, – это не какая-нибудь вонючая вяленая треска или нечто подобное, – я такого и сам не ем. Здесь у нас подают или только что выловленную в Тетереве, или уж прямо из Волги.
Такой рыбы, как у нас тут, нет нигде в мире. Но в этом вы еще убедитесь и сами.
Сразу же после обеда к крыльцу подъехал «бернский экипаж». Маньин сам за кучера. Он в костюме для верховой езды и в желтых перчатках. Он чертовски хорош собой. И лет ему всего двадцать пять, как Ребман узнал позже. Слуга провожает их только до ворот. Дальше они едут одни, сразу пуская лошадей в галоп – кажется, здесь иначе никто и не ездит. Привычные к этому лошади даже не ждут, пока пассажиры толком усядутся – как только учуют, что кто-то сел в коляску, тут же рвутся с места в карьер.
– А что если вдруг пожар? – спрашивает Ребман, – что делать тогда?
– Ждать, пока сгорит. Что же можно сделать без воды? Поэтому все дома одноэтажные. Наш уже два раза сгорал дотла. – Он усмехается. – Но тем лучше для хозяев. Каждый раз после пожара дом становится больше и красивей. А страховка все покрывает.
– А как быть крестьянам, если пожар у них?
– О, это было бы для них не просто везением, а настоящим счастьем. Тогда сгорело бы заодно и все старье, весь этот хлам. Но, к сожалению, у них никогда не горит.
Они едут молча. Немного погодя Ребман заметил:
– Вы так хорошо владеете бернским диалектом, а сами при этом вализец.
– Моя мать была все же из Берна. И в школу я ходил тоже в Берне.
– «Была» сказали вы о матери?
– Да, она уже умерла.
– От чего?
– От того же, что и ваша. Так что мы оба знаем, каково это – остаться без матери. И могу вам сказать, что мадам Орлова добра ко всем сиротам. Но только не к таким, как Штеттлер, нет. Нам хорошо известно, что этот господинчик там в Доме о нас болтает.
– И почему же вы ему это позволяете?
– А пусть его врет, если ему это доставляет удовольствие! Когда-нибудь все же придется прикусить язык!
Он меняет тему:
– Жаль, что мы больше не ездим в имение на Черном море. Раньше мы каждый год ездили туда в трудную пору, когда в здешних краях все никак не наступит весна. Господи, как же было хорошо в Батуме! Цветы, апельсины, на улице сидишь в одной рубахе, а здесь еще снег и заморозки. А уж море! Прекрасное было время!
– А почему же теперь нельзя ехать?
– Мадам не хочет. Водноголовый там покончил с собой.
– Водноголовый?
– Ее старший сын. У него была в-о-о-т такая голова! Как тыква. И опасный был. Носил с собою в сумке револьвер. Мы никогда не знали, когда он сорвется – он завидовал Пьеро. В конце концов нам пришлось его запереть. Василий, казак, его сторожил и кормил. В один прекрасный день он сделал вот так – Маньин прошелся указательным пальцем по шее и вверх. – Да-да, в семье Орловых много чего случалось. Если вы думаете, что Мадам счастлива, богата, независима, не знает ни горя, ни забот, то вы ошибаетесь. Вы видели в салоне портрет девочки? Это единственная дочь Орловой. Умерла в Лейзэне[11].
Он поднимает палец:
– Но вы ничего этого не слышали! Старик…
– Он тоже умер?
– И слава Богу! Вот уж был пьяница! Пропил пол-имения. И наконец помер. От запоя.
– Это правда, что людям здесь совсем мало платят? – спросил Ребман, воспользовавшись доверительным тоном беседы.
– Отчего же мало? Мы им платим столько, сколько они стоят и сколько зарабатывают. А им много и не требуется. Русский охотнее всего ничего не делает. Если их оставить без надзора, все промотают. Попади им в руки хоть копейка, тут же пропьют, иначе нет им покоя. Поэтому в отдельных случаях мы платим мукой или иной какой провизией. А не то их семьи поумирали бы с голоду. Или вам какой-нибудь революционер порассказал чего-нибудь другого?
– Какой еще революционер?
– Да ваш предшественник, Штеттлер.
– Он что, революционер?
– Да, но только на словах. Он только и может, что браниться. А вот поработать – о-ля-ля!
Они проехали через лесок, и тут показалась речка Тетерев. Ребман впервые так близко видит русскую реку, хоть она и мала, не больше Зиля или Тура, и все же это русская речка. Недалеко, чуть повыше, на деревянной плотине стоит полуразрушенная мельница. Но это не первое, на что Ребман обратил внимание. Сначала его поразил цвет воды: коричневый, как жидкий навоз. И внизу на запруде – желтая пена, словно бочка с навозом начинает переливаться через край. И на самой реке, чье немощное течение напоминает движение парализованной собаки, плавает та же подсвеченная солнцем желтая пена.
– Вас удивляет цвет воды? – спрашивает Маньин. – У меня было такое же чувство, когда я впервые увидел Тетерев. Но таковы все русские реки – даже Днепр и Волга.
– И вы едите рыбу из этого навозного потока?
– Конечно. Здесь даже стирают белье. Видите, в-о-о-н там?
Ребман смотрит туда, куда указывает кнут Маньина, и видит группку женщин, которые стоят в воде с подобранными юбками: белье плещется, и они топчут его ногами, стоя на мостках.
– Вы думали, что это навоз? Нет, вода здесь так же чиста, как и в любой швейцарской речке.
– Откуда же этот цвет?