– Это и есть главный их фокус, так птичка всегда сама попадет в сети. Она вас ни о чем не расспрашивала?
– Нет, только о том, куда я еду.
– И вы, разумеется, все ей рассказали, со всеми подробностями!
– Ну и что ж тут такого, это ведь не запрещено. Я даже немного собой гордился.
Маньин кивает и говорит:
– Именно в данном случае, возможно, ничего и не было. Но дело совсем не в этом. Чего ради она с вами заговорила? Вы не видели военных в Волочиске и на границе?
– О да, и в большом количестве, начиная уже от Кракова.
– И вы ничего особенного не заметили? Вы что, газет не читаете?
– В тех, что я читал, ни слова не было ни о каких затруднениях…
Маньин не дал ему договорить:
– Но вы ведь видели военных в Кракове? И на границе, и в Волочиске. Если следовать здравому смыс…
Но тут уже Ребман его перебил:
– Это что? Не допрос ли вы мне учиняете?
Но Маньин очень спокойно возразил:
– Я говорю в ваших же интересах, о нас я не беспокоюсь. В России опасно много болтать, особенно с незнакомцами – от этого уже многие пострадали. Россия – это ведь вам не Швейцария. Про себя можете думать, что хотите, даже что царь – болван (кстати, мы тоже так считаем), но говорить об этом вслух нельзя никому – кроме нас, разумеется. Будьте очень осторожны. В этой стране уже многие о спичку споткнулись, да так, что и подняться потом не сумели.
Тем временем Ребман уже пришел в себя. Собственно говоря, он не так уж и неправ, этот Маньин: то же самое говорил ему и шафхаузенский фабрикант, прямо слово в слово. Он пытается перевести разговор на другую тему:
– А на каком основании вы можете утверждать, что та студентка из поезда – еврейка?
– Как это – на каком? Да ведь девяносто процентов тех, кто в Швейцарии себя выдает за русских, на самом деле – жиды, и с русскими у них столько же общего, как у пруссаков со швейцарцами. Какие же они русские?!
– Да, – вступил в беседу молодой Орлов, – достаточно вспомнить русско-японскую войну, которую они нам любезно помогли проиграть! Знаете анекдот по этому поводу? В битве при Мугдэ русские части попали в засаду. Как только командир отдал приказ сложить оружие (потому что перспектива только одна – бойня), все сразу последовали приказу. И только на самом краю цепи кто-то продолжал с остервенением отстреливаться. Командир послал адъютанта передать, чтоб прекратили стрельбу, потому что вмиг перебьют всех разом. Адъютант пришел на место, и что же он видит? В траншее на спине лежала кучка евреев, стреляя просто в небеса!
Тут в салон спустилась и Мадам, сообщив, что она уже собрала все вещи.
– Вы действительно уезжаете? – спрашивает Ребман.
– Завтра утром, восьмичасовым поездом. Если бы вы раньше приехали, то могли бы как раз поехать с Пьером. Но так даже лучше, сможете немного акклиматизироваться.
– Да, но чем же я здесь буду заниматься?
– Ничем, погуляете, попривыкните, обживетесь. Не бойтесь, мы вам не дадим умереть с голоду.
– Да, но я же приехал сюда не бездельничать!
Мадам хохочет:
– Ох уж эти швейцарцы! Вы все думаете, что если вы несколько часов не попотеете, то уж и кусок жизни пропадет впустую. Мы рассуждаем по-другому. Для нас время не имеет значения. Зачем спешить, куда? Вы у нас останетесь до конца ваших дней. Апропо, кажется, кто-то неудачно пошутил, сказав, что мы были дружны с графом Толстым?
– Да, так мне сказали.
– И вы подумали, что это для нас большая честь? Так вот знайте же, что для нас никогда не было честью состоять в дружбе с этим паяцем.
Ребман не верит своим ушам. Она называет паяцем величайшего из когда-либо живших на земле! Что это с ней сделалось? О царе, своем господине и императоре, полный титул которого звучит как «милостию Божиею Николай II Александрович, Государь, Император и Самодержец всея Руси, Царь Казанский, Астраханский, Царь Сибири, Грузии, Великий Князь Финляндский и Литовский, Ростовский и Подольский, повелитель Великия, Малыя и Белыя Руси и многих прочих стран Самодержец и Повелитель», они позволяют себе говорить в уничижительном тоне! Мы же знаем пословицу: «Кто ж перед Богом не согрешил и царю не задолжал?» И о своем величайшем писателе, которым должно бы гордиться, судят как о паяце. Тут уж я ничего не понимаю!
Мадам не ожидает от него ответа и продолжает вещать:
– Он одевался как крестьянин, а жил как великий князь и ездил в первом классе. Спал на чистой мягкой постели, обложенный тридцатью подушками и шелковыми одеялами. Обеды ел из пяти блюд, поглощал еду, как молотилка. О религии и человечности писал, но только писал. Проповедовал целомудренную жизнь, а сам бегал по бабам! А мы плачем по нему и каемся в его грехах. Семьдесят лет творил все, что только позволяют на Святой Руси деньги и имя, а перед смертью вырядился в мужицкую рубаху… et allors, скажите же мне, не комедиант ли это?
Ребман знал Толстого со школьной скамьи по его книгам, которые он все перечитал. В школе им восхищались как никем другим, и не только учитель литературы, который считал этого писателя гением, постигшим самую суть вещей, но и учитель религии, почитавший его как второго Христа.
А тут его смеют так унижать! И кто же? Собственные его соотечественники!
Ему вспомнилось, как на уроке литературы однажды речь зашла о личной жизни Гете, и профессор сказал, что на это никак нельзя обращать внимания, ибо речь идет о великих людях: где много света, там и большая тень!
Вслух же он заметил:
– Мало ли что говорят.
Но Мадам качает головой:
– Ни к чему было устраивать весь этот балаган: в глазах тех, кто его не знал, он все равно был бы великим человеком. Но то, что он устроил весь этот спектакль, для меня как раз и является доказательством его шарлатанства. Лермонтов поступил совсем иначе: он до последнего вздоха оставался аристократом.
Воспитанник тем временем снова исчез.
– Он охотнее всего остается в обществе своих любимых книг, – извинилась за сына мать.
Полковник сидит в углу и раскладывает пасьянс. Ни взглядом, ни словом он не вмешался в дискуссию. Поскольку Ребман тоже ничего не говорит – а что можно еще добавить к такому приговору? – Мадам просит Маньина что-нибудь сыграть: так скорее пройдет дурное настроение, которое всегда ее посещает, когда речь заходит о господине из Ясной Поляны. Но тут Ребман спросил:
– Вы действительно знали его лично? Он у вас бывал?
– Вы имеете в виду Толстого? Нет, я его встречала в Москве, и высказала ему все, что о нем думаю.
– А на основании чего же господин Мозер мог утверждать, что вы?..
– О, – говорит Мадам презрительно, – они вместе проходили военную службу в Крыму – как говорится, не одну ночь провели рядом: господин Орлов и Лев Николаевич.
Между тем Маньин завел граммофон. На дивной красоты столике стоял он, «His Master‘s Voice». Маньин проигрывает пластинки одну за другой, все больше русские, каждый раз объявляя: Нежданова, Шаляпин, Лебедев, Цесевич и так далее. Ребман готов был слушать всю ночь напролет…
В девятом часу еще раз позвали к чаю. Мадам сидит перед самоваром и раскалывает кусальницей сахарную голову. Потом она спрашивает, кому сколько положить, и серебряными щипцами раскладывает куски по стаканам.
– Нет, сегодня я не настроен на сладкое, – говорит Полковник.
Господа пьют из стаканов, которые вставлены в серебряные подстаканники. У каждого свой собственный, это видно из выгравированной на подстаканнике монограммы.
Кажется, наступил момент, чтобы отправляться спать. Все желают друг другу покойной ночи, перед тем перекрестившись и поблагодарив хозяйку за чай.
В салоне Маньин ждет, когда все разойдутся. Тогда он говорит Ребману, чтобы тот заметил себе, что в России, когда говорят «покойной ночи» или «добрый день», всегда подают руку, даже если люди друг с другом едва знакомы. Это называется поздороваться или попрощаться. Пренебрегать этим обычаем – неучтиво.
– Ну, спите покойно. У вас всего хватает? Пока вы еще не можете сами объясняться с прислугой, говорите мне, если что-нибудь понадобится, – я распоряжусь…