Цепь прошла надолбы, Андрей видел, как бойцы перешагивают или, пригибаясь, подлазят под проволочными заграждениями. Вот цепь залегла – с фланга, видимо, стал бить пулемет. На опаленной, почерневшей земле белые халаты уже не маскировали солдат, они виднелись как на ладони.
По целине, обходя высоту, ползли танки, тоже окрашенные в белый цвет. За ними бежали редкие пехотинцы. Андрею показалось странным, что в штурме такой могучей крепости, как линия Маннергейма, за которую вот уже два месяца шли напряженные бои, сейчас почти не видно людей.
В распахнутую дверь блиндажа Андрей услышал голос начальника штаба. Он принимал донесение и вслух повторял:
– Так, так, принято... Роща Молоток занята... Так. Батальон продвигается к южной опушке Фигурной... Есть потери?.. Как? Как? Комбат ранен? Тяжело?.. Одну минуту...
Андрей резко повернулся к двери, увидел растерянное лицо начальника штаба. Отодвинув в сторону трубку, он доложил Могутному:
– Товарищ майор, сообщают, что капитан Занин тяжело ранен.
– Что?!
– Комбат выбыл из строя.
Могутный болезненно поморщился, на скулах его под кожей заходили камешки желваков.
– Спросите, кто принял батальон.
Начальник штаба повторил вопрос в телефонную трубку.
– Кто? Политрук Силкин?.. Понятно. Комиссар батальона... – Начальник штаба добавил: – Комбату окажите помощь, эвакуируйте в тыл. В каком он состоянии?.. Без сознания?.. Принято.
Андрей стиснул зубы. Захолонуло сердце. Майору он предложил:
– Может быть, стоит мне пройти в батальон?
Могутный ответил не сразу. Он какое-то мгновение смотрел на Андрея. Казалось, что до него не доходит смысл его слов. Как будто встряхнувшись, ответил:
– Да, прошу вас, если можете... Вы же не в моем подчинении. Сообщите оттуда о положении. Ах, Занин, Занин! Вы, кажется, его товарищ?.. Наденьте каску...
– Да. Так я пойду...
И снова с тем же связным шли в батальон, но более коротким, вчерашним путем – через надолбы и противотанковым рвом. Срезав напрямую край болота Муна-Суо, вышли к нагромождению обледеневших валунов и очутились в расположении батальона. Траншеи были пусты, роты со своим хозяйством уже переместились вперед, и только возле блиндажей дымились походные кухни.
Опрокинутый ящик из-под снарядов преградил им дорогу. Вчера ночью как раз здесь встретили они разведчиков. Теперь бруствер на этом месте был словно обшарпан, протерт и отполирован прикосновением десятков тел. В образовавшейся седловинке под снегом обнажилась глина. На вершине бруствера торчал воткнутый указатель со стрелкой и надписью: «К высоте 65,5». Андрей знал по себе, что в бою психологически самым тяжелым бывает перелезть через бруствер, расстаться с траншеей. Может быть, и ящик поставили здесь, чтобы легче было перемахнуть этот рубеж, где опасность кажется большей.
Они скользнули на животах через бруствер, машинально отряхнулись и пошли дальше необмятой тропкой. Судя по выстрелам, бой переместился на север, но недалеко – на километр-полтора. Вдоль тропки связисты тянули провод, опасливо поглядывали на целину: не напороться б на мину...
Связистам было чего опасаться – в двух шагах от тропинки лежал труп бойца в окровавленном задубевшем халате. Раскинув широко руки, он лежал на спине, головой к тропке. Рядом от неглубокой воронки брызгами расходились полосы копоти. Убирать бойца пока не решались – тоже боялись мин. Но кто-то дотянулся до головы, прикрыл его лицо носовым платком. На платке Андрей прочитал: «На память». Такие платки слали из тыла в новогодних подарках – с кисетом, с письмецом, куском туалетного мыла, пачкой «Прибоя» либо жестяным портсигаром с тремя тиснеными богатырями на крышке, с вещами, не имеющими особой ценности, но дорогими тем, что они подымают в душе такую волну больших, теплых чувств.
Свистнула мина, и Андрей инстинктивно повалился на снег. На подступах к высоте еще два раза приходилось ложиться. Бил невидимый пулеметчик, и пули свистели рядом, сбивая голые ветки кустарника.
Все время, пока шли они от траншей, нагоняя ушедший вперед батальон, Андрея не оставляло непонятное, раздвоенное чувство. Будто в нем, в его полушубке, в каске, шагали два человека. Один переживал острую, тоскливую боль. В груди, в горле комом стояла тревога за Николая. Он привязался к нему, к веселому, жизнерадостному здоровяку, не мог представить его бессильным, истекающим кровью, может быть, умирающим. Конечно, волновало и чувство опасности. В то же время кто-то другой, но тоже он, с непостижимой, фотографической точностью отражал в памяти все, что виделось ему на дороге. Восприятия его обострились до фантастического предела. Их не могли притупить ни тоска, переходящая почти в физически ощутимую боль, ни холод в груди, вызываемый свистом пуль или же треском разорвавшейся невдалеке мины. Позже он мог восстановить в мельчайших подробностях все, что попадало ему на глаза. Все, все – от каемки платка на лице убитого солдата до расщепленной вековой сосны, вывернутой взрывом и воткнутой в землю вверх корневищем. Говорят, такое обострение чувств бывает после тяжелой болезни, – например, после тифа, беспамятства.
Когда Андрей служил в саперном батальоне, он сам видел финские укрепления. Конечно, со стороны, при мерцающем свете ракет, ползая в ничейной полосе с инженерной разведкой. Не раз просиживал он часами над картой, изучая сооружения линии Маннергейма, и мог с закрытыми глазами нарисовать схему Хотиненского оборонительного узла сопротивления. Он знал все семнадцать крепостей, притаившихся только на одном трехкилометровом участке их дивизии – от озера Сумма-Ярви до Муна-Суо. А вся линия Маннергейма тянулась от Ладоги до Финского залива, пересекая Карельский перешеек.
Андрей знал расположение каждого дота, пронумерованного на карте цифрами: 006, 008, 0011... Двойные ноли перед цифрой означали железобетон, одинарные – землю и камень. И каждый из них надо было обнаружить разведкой или боем, заставить заговорить. А для этого требовались жертвы, жертвы и жертвы...
Воронцову казалось, что он, комиссар саперного батальона, хорошо знает систему и мощь фортификационных сооружений финнов, но он не мог и представить, что в действительности предстанет перед его глазами.