Литмир - Электронная Библиотека

И на улицах им увиделось «веселие тоже старое, патриархальное»: его поразило, что все европейские «тустепы» и «уанстепы» тут померкли «рядом с потрясающей популярностью… российских „гайда-троек“. Танцуют под всё русское. Под Чайковского (главным образом), под „Растворил я окно“, под „Дышала ночь восторгом сладострастья“, под „Барыню“ даже!..».

А далее гость Франции пожелал «осмотреть высший орган демократической свободной республики» (пригласили: «осматривайте»). Просит «показать что-нибудь новое из парижской „материальной культуры“» — тут же повезли на технически очень обихоженный аэродром Бурже. «Вот Франция!» — восклицал довольный экскурсант, но тут же осторожно заключил: «Ругать, конечно, их надо, но поучиться тоже никому из нас не помешает».

С музыкой здешней знакомить приезжего из России взялся не кто иной, как сам «опарижившийся» Игорь Стравинский, автор всем известных «Соловья» и «Петрушки»; «Париж также его прекрасно знает по постановкам С. П. Дягилева». Но не он произвел впечатление на Маяковского, а — Сергей Прокофьев, «маяковствующий», как писали еще с дозаграничного периода: «Прокофьев стремительных, грубых маршей».

На миг отвлечемся, чтобы отметить: новым термином — «маяковничать», т. е. новаторствовать, создавать нечто свое, — стали пользоваться в 1910-е и 1920-е годы очень широко, например, в театре, чтобы охарактеризовать то, что вводил в лицедейство его восходящая звезда Всеволод Мейерхольд. Но отважнее, нахальнее прочих маяковничали живописцы-модернисты: их развелось столько, что они оставили далеко позади так же маяковствующих поэтов из новаторских групп имажинистов, будетлян, эгофутуристов, заумников, конструктивистов, ничевоков, серапионов (почти все они встретились Маяковскому там, в Берлине и Париже).

В отчетной главке «Покажите писателя!» Маяковский пишет, как он обратился с просьбой к водителю, его возившему, показать литератора «наиболее чтимого сейчас Парижем, наиболее увлекающего Париж». «Конечно, два имени присовокупил я к этой просьбе: Франс и Барбюс». В ответ водитель (он не простой, а с ленточкой Почетного легиона на лацкане пиджака) только поморщился: «Это интересует вас, „коммунистов, советских политиков“. Париж любит стиль, любит чистую, в крайности — психологическую литературу. Марсель Пруст — французский Достоевский, — вот человек, удовлетворяющий всем этим требованиям».

Разговор происходил накануне смерти Пруста, и Маяковскому через три дня «пришлось смотреть только похороны, собравшие весь художественный и официальный Париж».

Париж заставил Маяковского вспомнить и о том, как он еще юношей увлеченно изучал искусство Франции, будучи учеником школы живописи, ваяния и зодчества. И вот теперь ему далась возможность не только увидеть воочию работы парижских мастеров, но и беседовать с ними. Свой очерк о встречах с великим искусством и с его творцами он назвал так: «Семидневный смотр французской живописи», т. е. он каждый день обхаживал выставочные залы. Не станем пересказывать его воспоминания, а только адресуем читателей к ним и назовем тех, кем поэт восторгался, кого и за что-то очень уважительно поругивал: Пикассо, Делоне, Брак, Леже, Гончарова и Ларионов (ставшие «французами»), Барт — о каждом главка в отчетной брошюре воспоминаний.

Вот он встречается с Пикассо в мастерской, а перед тем восхищенно вглядывается в его картины и — вопреки ученым толкованиям — не находит в них «периодов»: где он розовый, где голубой, негритянский, кубистический, энгровский, помпейский?.. Для него художник един и узнаваем во всех работах, независимо от того, какого они периода, что и высказал великому мастеру (на то он и Маяковский, чтоб «сметь свое суждение иметь»).

Запомнилась встреча с Жаном Кокто: «Это поэт, прозаик, критик, драмщик, самый остроумный парижанин, самый популярный, — даже моднейший кабачок окрещен именем его пьесы „Бык на крыше“». С ним пришлось тоже заспорить: не мог Маяковский согласиться с тем, что в Париже нет и быть не может литературных школ. «Школы, классы, — пренебрежительно заметил Кокто, — это варварство, отсталость». «Бешеным натиском, — пишет Маяковский, — мне удалось все-таки получить характеристики, в результате чего оказалось, что прежде всего существует даже „школка Кокто“». И настаивает на своем — уж ему ли, главе футуристов, этого не знать: «Отсутствие школ и течений — не признак превосходства, не характеристика передового французского духа, а просто „политическая ночь“, где все литературные кошки серы». В этом мнении он вскоре утвердился еще раз, когда стал знакомиться с эмигрантскими писательскими объединениями Парижа (их там тьма-тьмущая).

Зададимся, наконец, вопросом уместным, давно назревшим: обманывался ли Маяковский аурой приязни и приятия, теплом, гревшим его и в Берлине, и в Париже, в Мексике и Америке? Думается, что нет, обмана он не встретил, хотя и ослеплялся светом дружества. От недоброжелательства и озлобленности отмахивался шутками и остротами, в пререкания с явными врагами не вступал, понимая бесполезность дискуссий с такими. Он не мог не знать, что, например, Гиппиус с Мережковским и с ними Бунин решительно избегали встреч с «гостем из эсэсэрии». Он не мог не читать тамошние враждебные статьи о себе. Знал, в частности, о том, что общавшийся с ним еще в России с 1912 года и то и дело попадавшийся ему на глаза теперь в парижских кружках Владислав Ходасевич очень его не любил, такой уж если и напишет о нем, то это будут враждебные предвзятости.

Так и произошло: в 1927 году Ходасевич в газете «Возрождение» напечатал о Маяковском статью с оскорбительным заголовком «Декольтированная лошадь». Эту же статью он потом переработал и в том же «Возрождении» опубликовал 24 апреля 1930 года в качестве отклика на гибель поэта, оплакиваемую не только в СССР, но и во всех центрах эмигрантского рассеяния. Этот бывший сотоварищ по поэтическому цеху совсем отбросил все сдержанности и деликатности, добавил (в некролог!) злобной остроты и брани — ведь Маяковский уже мертв («нет Маяковского. Но откуда мне взять уважение к его памяти?»), чего теперь с ним дипломатничать? кто осудит, кто защитит?

Однако защитники нашлись (и было их немало), пристыдившие, осудившие, отвернувшиеся от злобствующего критикана. Среди них — Роман Якобсон, назвавший публикацию Ходасевича «пасквилем висельника, измывательством над трагическим балансом своего же поколения». «Несравненно тягостней, — писал он, — когда помои ругани и лжи льет на погибшего поэта причастный к поэзии Ходасевич. Он-то разбирается в удельном весе, — знает, что клеветнически поносит одного из величайших русских поэтов»[2].

Но и у Ходасевича отыскались с ним согласные. Вот один из них — А. Я. Левинсон, попытавшийся развернуть в Париже посмертную антимаяковскую кампанию. В газете Les nouvelles litteraires 31 мая 1930 года он в некрологе напечатал: «Маяковский никогда не был великим русским поэтом, а исключительно сочинителем официальных стихов». За эту публикацию писатели крепко побили автора (среди «карателей» был и Луи Арагон). Защищая Маяковского, в той же газете 13 июня (перепечатано в «Последних новостях» 14 июня) с протестом против левинсоновских нападок выступили 108 (!) деятелей культуры России и Франции.

Так прощался с Маяковским очень ему полюбившийся Париж.

Как поэту открывалась Америка

В десятимиллионную «столицу долларов» Маяковский приехал 30 июля 1925 года. И уже на третий день в одной из здешних русских газет (Русский голос. 1925. 2 августа) появилась заметка «У Маяковского». Автором публикации был его стариннейший приятель по цеху футуристов, поэт и художник Давид Бурлюк. «Я не видел, — писал он, — Владимира Владимировича Маяковского, поэта и художника, знаменитейшего барда современной новой России, с апреля 1918 года. Тогда я расстался с ним в Москве». Уехавший в эмиграцию и с сентября 1922-го поселившийся в Америке, Бурлюк стал здесь гидом своего друга в его бесчисленных выступлениях, — всё точно так, как и в те давние, ими не забываемые времена, когда они вместе то в Москве, то в Петрограде, то в странствиях по России эпатировали публику желтыми кофтами да выкриками «Долой Пушкина с парохода современности!»

5
{"b":"620980","o":1}