И я, мамочка, смотрю вперед, и вижу: Природа помогает нам с тобой. И сила ее непомерна; она не терпит лжи, потому что сама правдива. И если нас не поймут, если не верят нам сейчас, значит, нам еще жить да жить, значит, не завершено. Иначе зачем ты выжила? Зачем увидела папу и пошла за него замуж? Зачем приехала на Кавказ перед оккупацией? Зачем меня не убило бомбой? Считай, вторая смерть над головой пролетела... и много еще совпадений "зачем"? Зачем это надо было Богу - Природе? Подождем ответ, пока все, что безбожники перевернули вверх дном, не станет на свое место.
Бегу на трамвай, к тебе. Доехала. Последняя остановка. Дальше пустырь. Трамвай разворачивается, визжит и гремит всеми своими потрохами по кольцу. Вот его уже не видно, лишь дальний звон...
Я на пустыре, его надо пересечь. Иду вдоль глухой и длинной стены. Справа впереди - вышка и человек с автоматом. В конце каменной стены врезаны ворота и отдельно дверь. У ворот - тоже с ружьем. Часовой молча пропускает меня сразу - попусту здесь не гуляют. Я в тесной каморке. В каменной глубине окошко наглухо застворено. Собралась с духом, стучу.
-Товарищ начальник! У вас должно быть распоряжение. Мне на сегодня назначили, разрешили свидание. С мамой!
Тишина, боюсь повторить вслух. Про себя повторяю все время, как молитву. Жду. Створки раздвигаются, и в отверстии далеко вижу боком ко мне, плечи в погонах. На плечах голова в фуражке в мою сторону не поворачивается. Как будто то, что я сейчас говорю, касается меня одной, как будто я разговариваю сама с собой, как будто я и голова в фуражке существуем отдельно. А мы связаны, и я не должна, не могу его ненавидеть... Но нет места между ненавистью и унижением. Одно из двух. И у меня нет выбора, выхода.
Стою. Молчу. Наконец повернулся. Я не вижу его, потому что боюсь смотреть:
-Я пришла. Мне разрешили свиданье. Вы, наверное, знаете. Я...
-Ждите. - Оборвал. Створки захлопнулись, как ударили.
Жду. Жду долго. Удар, как долгий звон не кончается.
-Фамилия? - голос из отверстия, из головы а фуражке, которая боком.
Вздрогнула. Отвечаю. Снова удар створок. Опять звон, опять жду...
Вдруг - щелк! И я уже отделена от этого мира. Есть солнце, я могу прямо сейчас его увидеть, если выйду отсюда, потом из проходной, направо, мимо часового с винтовкой. И кочки есть там, и пустырь, и вдали - зелень и холмы, и белые домики - далеко... Если выйду.... Но меня тянет туда, в черный тоннель, в тьму, где мама. Что там? Сообщили ей вчера? Или сегодня? Или ведут под стражей и приведут сейчас сюда, и оставят нас на немножко? И она бросится меня обнимать, и я ни за что не буду плакать? А может, нам погулять дадут? Я ей расскажу, как я работаю, как меня ценят. И никто про нее не напоминает мне, чтоб не огорчить. Или у самих кто-нибудь сидит в семье, или у знакомых... Привыкли уже к такому.
Расскажу, как быть стеклодувом. Что научилась даже чертиков выдувать, которые писают, если сверху нажать на резинку, как у пипетки; и мензурки для аптеки делать научилась. А лампочек могу много, но мой начальник не дает, глаза мои бережет. Глаза - из-за огня, а живот - из-за стекла, - иногда я грызу стеклянные трубки зубами - так быстрее, чем отрезать ножом.
Расскажу ей, как иногда рабочие приносят в мастерскую картошку, я накалываю ее на место, где в рабочее время прогреваются готовые лампы, и, через пять минут у меня с розовой корочкой завтрак. И что каждый день две лампы мне начальник разрешает сделать для себя. Я отношу их двум старушкам, и они одну берут себе, а за другую дают мне деньги. И в каждый обеденный перерыв мы - три моих помощницы - Валя Васина, Людочка Кикайон и Тоня Петко - бежим на замечательную "обжорку" - это новый ряд на рынке. Там женщины торгуют вкусными штуками: картофельными зелено-синими котлетами, жареными пирожками с крапивой, печеными расстегаями с пересоленной рыбой и кукурузными оладьями.
В минуту мы проедаем лампочку, а иногда даже покупаем лиловое мороженое; в нем вмерзшие льдинки, и оно красит губы; не так как губная помада, не жирно, но все же заметно, тогда начальник ворчит, особенно из-за меня, потому что у Тони в деревне есть мама, она постоянно присылает ей еду, и у Вали есть мама, она продает присланные с фронта трофейные вещи на барахолке и кормит Валю и ее парализованного брата.
А моя бабушка только-только начала работать в госпитале, и теперь у меня тоже скоро пройдут болячки. Один раз бабушка дала мне старую простыню в рубчик, - оказалась лишней при учете белья. Карповна разрешила. Я выкрасила ее синькой и сшила себе красивое голубое, как глаза у моего начальника, платье - полный клеш. И сняла, наконец, фэзэошную форменную юбку. Она так надоела, да и гимнастерка тоже. Правда, платье быстро вылиняло.
И про тот хлеб расскажу, который я принесла мамочке в передаче после 8 марта. Как раз подходило время - разрешили передачу. Расскажу, как знакомые по ФЗО ребята стали ревизорами поездов и однажды поймали хлебного спекулянта: у того было два мешка хлеба, и ребята сдали типа в милицию. А в милиции им за это дали по буханке, так они одну принесли мне. Я сначала так обрадовалась, что испугалась и заплакала, а потом поела этого хлеба, первый раз как следует за весь год. Свою пайку я не могу трогать - она для Игорька. Он маленький еще. Не сознательный.
И ни за что не расскажу, только бы не проговориться, что мы живем теперь не в дедушкином доме, потому что пришли какие-то люди, еще зимою, сказали, что из сельсовета, и заявили, что этот дом отходит в их ведение. Они прочли постановление об участке, говорили грубо, что бабушка иждивенка мамы, а мама в тюрьме; что бабушка может подавать в суд, или куда она хочет; что дом конфискуется, как у матери врага народа. И что она должна оставить дом и переехать в другое место, которое ей дадут.
Бабушка не плакала, что-то возражала, но они не слушали, сказали, что если сама не переедет, то ее выселят насильно. И что мы оказались круглыми дураками - испугались; что все равно не отстанут и что защитить нас некому, и писать тоже уже некуда - ничего не помогло и не поможет. Теперь, через полгода, мы видим, что нас обманули - взяли испугом, мы и бумажки-то никакой не подписывали. И даже не читали. Нам прочли, да и все.
Я иногда подглядываю, что делается "в нашем доме", в саду. Там мирно живет чужая семья, и девочка там есть. Ходит по саду и в мяч играет, и женщина возится во дворе, и куры ходят по огороду, и собачка с ушами-лопухами хвостом виляет. А главного дядьку из их семьи увидеть не удается. Так и не знаю, что за туз теперь пользуется дедушкиным домом? И как ему крякается? И как это выдержать.И дом совсем чужим кажется, даже слово страшно сказать той девочке через забор. Как будто она из другого мира, а я другого сорта. И земля во дворе кажется чернее, и деревья зеленее, и дом выше, и кран водопроводный изогнулся круче, даже собака не такая у них во дворе бегает - гладкая, блестящая. Но мою Крошку я не променяла бы даже на сто таких ухоженных.
Я все думаю, когда подглядываю: "Как мы не ценим каждый миг?" "Что имеем, - не храним, - потерявши плачем"... Интересно: дом только снаружи чужой, или внутри тоже? Но, успокаиваю себя, - жизнь - не дом с нашим садом, где растут плоды и цветы. Как можно прожить без лишений и несчастий? И было ли такое хоть раз на Земле? Должны же мы платить за жизнь. Что-то в этом заложено? И как это понимать... Как мириться...
Да. Не придется рассказать мамочке, что лачугу, в которую нас переселили, мы привели в порядок, превратили в две комнатки, сделали перегородку, в главной комнате настелили досок, закрасили, в первой вымазали земляной пол глиной. Кое-что из вещей и мебели перевезли на тачке и перенесли на себе из настоящего нашего дома - это не очень далеко. Стол, две кровати, этажерку, книги и еще шкаф. А бабушкин знаменитый кованый сундук оставили и мраморные зеленые тумбы с бронзой для цветов- ничего не жалко, да и это, все кажется, что временно, что скоро что-то произойдет. Да, наверно, оно так и случится. Мне следователь сказал, что узнает, почему выселили бабушку из ее дома. Вот и свидание разрешили мамой. Через полтора года! Разве это не чудо? Значит, скоро выпустят совсем.