Не верил Петру Андреевичу, что сумеет дурака уломать да обломать. Уговорил! Уговорил, старая лиса. Александр Румянцев один бы не справился, а Толстой долго толковал, да своего добился.
Трусил царевич. Толстой так и сказал, только на том до согласия и дошёл, что гарантии женитьбы на немке дал. Со мной связаться не мог. На свой страх и риск действовал. Всё обещал. Без оговорок. С одним условием: будет тебе и женитьба, и венчание церковное — только в России. Как границу нашу переедем, так полная тебе воля, царевич.
Поверил дурак. Больше всего за Евфросинью хлопотал. Мол, на сносях, скоро родить. Чтобы, не приведи Господи, чего с немкой не случилось. Пошутить даже изволил. Мол, во всём батюшкиному примеру следую, даже жену из пленных выбрал. Толстой рассказывать не хотел. Потом решился.
Выехали в обратный путь 14 октября 1717-го. Пробирались потаённо, чтоб внимания на себя не обращать. За царевичем день и ночь следили. С немкой договорились. Много денег захотела — так ведь опять посулами на первых порах дело обошлось. Её больше всего опасались: у неё в руках царевич как воск.
В Москве встретились 3 февраля. На попразднество Сретения Господня. С Катей с утра и говорить не стал. Сжалась вся: что не решишь, мой государь, во всём меня обвинят, одну меня! А как мне между отцом и сыном становиться? Грех это, великий грех.
Грех! Вон и Стефан Яворский поторопился с утра о молитве денной напомнить: «Творец всяческих и Избавитель наш Материю Девою в церковь приносится, темже старец. Сего приём, с радостию взываше: ныне отпущаешт раба Твоего, Блаже, с миром, яко же изволил еси».
Мол, день сегодня такой, государь. Смягчи сердце своё. Вспомни: «Симеон, на руки от Девы приём прежде всех век Рождённого, Спаса видех, вопияше: просвещение Твоея славы концем: ныне отпущаеши раба Твоего, Блаже, с миром, яко видех Тя днесь.
Напоследок веков рождена на спасение человеков, Симеон, понесый на руках Спаса, радуяся, вопияше: видех свет языков и славу Израиля, ныне отпущаеши, якоже рекл еси, яко Бог, от сущих зде велением Твоим». Попамятуй, государь, о снисхождении к первенцу твоему.
Чужими встретились. Чужими. Не о прегрешениях своих говорить с первых слов стал — о Евфросинье. Что обещали ему венец с ней брачный. Жизнь безопасную. В тишине и достатке. И что тогда...
* * *
Пётр I, цесаревна Анна Петровна
— Ты что, Алексей Васильевич? Сказал не беспокоить, ты снова никак с докладом.
— Я не знал, как поступить, государь. Цесаревна Анна Петровна...
— Что ещё с Анной Петровной? Вчерась никак видел её — жива, здорова.
— Не о здоровье речь, государь. Просьба у неё к вам.
— Просьба? За столом бы и высказала.
— Говорит, там неуместно. Так как ответить прикажете, ваше величество?
— Ответить? А цесаревна здесь, что ли?
— Здесь, государь.
— Ну, что поделаешь, зови.
— Я отвлекла вас от важных дел, государь батюшка?
— Всех дел не переделаешь, да видно, у тебя что-то важное. Тогда говори скоренько, Аннушка, не тяни.
— Государь батюшка, я о крёстной...
— Крёстной? Хочешь чьей-то крёстной стать? Так что меня спрашивать? Сама и решай, цесаревна.
— Нет-нет, государь, я о моей крёстной. О государыне царевне Наталье Алексеевне.
— А здесь что за новости?
— Погребсти крёстную... Без погребения третий год пошёл лежит. Вот я и подумала — не забыли ли, государь.
— Не забыл ли...
— Мне ли не знать, сколько забот у вас. Но ведь это последний путь царевны тётеньки, государь. Отбыть бы его не прикажете ли.
— Отбыть надобно, твоя правда, Аннушка. Что говорить, виноват перед памятью сестрицы, ещё как виноват. Только знаю, она бы меня простила.
— Простила, заранее простила, государь батюшка. Я хоть и мала была, когда она скончалась, а сердцем всё поняла. Любила она вас, государь батюшка, больше жизни любила.
— Погоди, погоди, что же это у меня получилось. По числам не помню, а по схеме так выходит. Преставилась царевна сестрица...
— В июне 1716-го, государь.
— Вот-вот, я потом посчитал, мы тогда в Ростоке были, на галерной эскадре. О кончине-то я узнал в июле, когда эскадра к Копенгагену подошла.
— Курьера, мне сказывали, в день кончины крёстной к вам направили.
— Ну, оно понятно. Как же иначе. Толька в Копенгагене мы не более недели пробыли. Ещё государыня туда к нам приехала. Потом на кораблях я был, опять в Копенгаген вернулся. Да всего не перечесть: где что посмотреть, где чему поучиться, с кем встретиться.
— Вы себя, государь, совсем не жалели.
— Да ещё государыня на сносях была. А городов, городов сколько, Аннушка! Тебе бы поглядеть, цесаревна. Да ты у меня везде первой красавицей бы смотрелася. И ещё портретов сколько с меня писали разные живописцы. Тоже время терять пришлось. А иначе нельзя — порядок такой для монархов заведён.
— Государь...
— Ничего, Аннушка, придёт и твоё времечко — всего навидаешься.
— А теперь вы очень заняты, государь.
— Погоди, погоди, как же у нас так с похоронами получилось? В начале октября 1717-го вернулись мы в Петербург.
— Вы, государь батюшка, той поры что ни день с утра в Адмиралтейство ездили, а после обеда по петербургским постройкам.
— Верно. И тебя пару раз брал, цесаревна, чай, помнишь.
— Как не помнить, батюшка.
— Ты у меня умница — всё смотрела, обо всём расспрашивала. Да, а в середине декабря в Москву пришлось ехать.
— На Стефана Сурожского, государь.
— Ишь ты, как помнишь. Царевича мне дождаться надобно. Вот как привезут его Пётр Андреевич и Румянцев, и к погребению приступим.
— Но, может, государь, ещё до возвращения царевича Алексея Петровича, сколько дорога-то у них займёт.
— Не выйдет, Аннушка, никак не выйдет. Алексея мне здесь допрашивать надобно. Только здесь! И всех сообщников его, что в Москве угнездились. А Наталью Алексеевну погребсти в Петербурге следует. Что же это мне, да ещё зимним временем, взад-назад ездить? Сил на то нет, да и двор будоражить ни к чему. Ждала Натальюшка своего часу, ещё подождёт.
* * *
Пётр I, Г. И. Головкин
Ударил. Со всего маху. По лицу. Не сдержался. Обещали! Предателю и выродку! Кровь из носу потекла. А глаза что у волка — огнём загорелись: «Обещались! »
Бить не стал — руки слушаться перестали. «Пиши! Сей час пиши!» Замешкался. Покуда чернильницу да перо сыскали, на стол поставили:
«цареви... Алексея Петровича, каковой подал по изустном своём извинении Его Царскому Величеству в Столовой полате 3 февраля 1718 в Москве.
Пресветлейший государь батюшка.
Понеже, узнав своё согрешен... перед вами, яко родителем и государем... писал повинную и прислал оную из..., так ныне оную приношу, что я, забыв должность сыновства и подданства, ушёл и отдался под протекцию цесарскую и просил ево о своём защищении. В чём прошу милостивого прощения и помилования.
Всенижайший и непотребный раб и недостойный назватися сын Алексей
Февраля в 3 де. 1718 г.».
Макарову велел копию немедля снять и передать в Посольский приказ — для хранения на вечные времена.
Головкин подивился. Мол, на что тебе, государь? Что в такой цидульке — одни дела семейные. Тут всё по мелочи расписать надобно, коли хочешь... Ещё не знает, чего хочу. Да и говорить ему до поры до времени не стану.
Головкин спросил: что на мысли имеешь, государь? От престола отстранить Алексея Петровича хочешь, не так ли? Положим, что на первых порах так. Вот и надобна, говорит, мотивация обширная, всеубеждающая. Чтобы и для государств европских и для народу российского понятна была.