Кажется, семьи не осталось, чтобы кто-нибудь в плену не оказался. Государь строго-настрого запретил по погибшим панихиды служить, тем паче по пленённым. Будто и не случилось никакой беды. Матушка-государыня белее снега тогда делалась, как кто ненароком Нарву помянет. Всегда опасливой была, а тут...
Спросила нынче у офицеров, говорят, спустя четыре года государь Нарву взял. Народу положил что не мера. Тридцатого июня 1704-го бомбардирование начал, девятого августа на штурм пошёл. В те поры ему и Катерина Трубачёва подвернулась. Посчастливилось бабе.
В соборе обедню отстояли. Всего восемь лет назад, сказали, его из лютеранского в православный перевели. Сам государь на освящении был. Остановились в государевом дворце, что у самой крепостной стены. Свита в Персидском дворце разместилась — государь в нём склад персидских товаров решил устраивать.
Двенадцать лет со штурма прошло, а всё, кажется, порохом потягивает. На домах да городских стенах подпалины. Народ волком смотрит. В Юрьеве не лучше. Немцы Дерптом его называют. Тоже у шведов был — Борис Петрович со своим войском захватил в 1704-м.
С государем дядюшкой в Либаве съехались. Как только место это ни называется. Для немцев — Либоу, для местных — Лиепая, для наших — Либава. Курляндские владения. Государь наглядеться не мог: гавань торговая, военная, море почти что никогда не замерзает.
Племянницы вроде и не замечает. Один раз повернулся на каблуках. Кинул со злостью: вон какие богатства у твоей сестрицы были бы, кабы ума хватило в Измайлово не рваться, наседка безмозглая! И тебе, мол, урок, чтоб не дошлой герцогиней не стала, чтоб сообразила, как детей рожать да мужа в руках держать. Гляди, как наша государыня что ни год дитё приносит. И тебе поторопиться надо будет, да ещё девок не рожать — от них толку!
Вот когда страх подступать стал: одна! Совсем одна и всем должна. Всем угодишь, что самой себе-то останется? А жалиться некому. Государь даже камермедхен нашу взять не разрешил — супруга будущего не раздражать. Мол, в их обычаи входить с первого же дня надобно. Вспоминать нечего и незачем — на то старость есть, а ты, племянненка, в соку в самом, тебе жить да жить.
Четыре дня в Либаве погостили. У государя свои дела, у царевны Екатерины свои. В последнюю ночь крестную вспомнила. В августе 1706-го плохо ей стало. Меня позвала. Не государыню-матушку, хоть и благоволила к ней. Простить не могла, что государю прислуживается. Царского своего достоинства не помнит. Мне ничего не говорила — в теремах слышать пришлось.
Давно уж все дни на постели проводила. А тут в креслах встретила. Милостиво так. К коленям её припала: «Государыня царевна! Крёстненька!..» Голосу нету — словно слезами залило, такая-то она вся прозрачная, что свеча восковая, от дыхания клонится, от сквозного ветру к земле припадает.
«Что ты, что ты, Катеринушка! Господь с тобой, дитятко моё милое. У каждого свой час. В чужую могилку не ляжешь, своей не уступишь. Да и не знала я, что крёстную так любишь. Вишь, как поздно знатьё приходит. А то всё одна да одна...»
«Вот видишь, должна была твоей матушке отдать, себе задержала. Сестрица твоя. Мария Иоанновна. Три годика ей Господь белым светом полюбоваться дал. К тому времени, что ей уходить, и другая царевна, Феодосия Иоанновна, пришла на свет да и убралась, ты, крестница, народилась. Ты-то свет Божий в октябре го увидела, а Марьюшку Господь в феврале го призвал. Как сейчас помню, на память Алексея митрополита Московского. Ко мне всё льнула. Как её забирать из моих палат, слезами заходится, душу рвёт.
Мне на память всё баба наша, Великая Старица, приходила. Своих рожёных деток так не любила, как внучку старшую, царевну Ирину Михайловну. Всё в кельях своих её держала. Кукол внучке шила. За лоскутками в Мастерскую палату посылала».
Велела помочь к окошку подойти: «Кабы в Новом Иерусалиме дни свои скончать. Не дал Господь такой благодати. Может, грехом посчитал, как за патриарха Никона стояла».
Повернулась. В глаза строго-строго поглядела; «Как жить будешь, Катеринушка? Жениха в теремах можешь и не дождаться». В шестнадцать-то лет вроде и не страшно: что-нибудь да будет.
Снова поглядела: «Может и ничего не быть. Кому как не мне знать». На посох оперлась, несколько шагов через силу переступила: «Править бы тебе по характеру твоему, Катеринушка, править, как царевна Софья правила. Старшая ты из Иоанновичей. Старшая! Бог умом не обидел. Хваткая ты. С людьми ладишь».
Похолодело внутри: что говорит! «А царевич Алексей Петрович как же?» На меня долго смотрела. Молчала. Потом: «Младшие они в царском доме. От Нарышкиной. Нешто не видишь, как Пётр Алексеевич с немцами крутит, от немки своей полюбовницы не выходит». Не утерпела: «Государыня-царевна, да он уж, сказывали, другую нашёл. Тоже немку». Головой покачала: «Знаю. Софьюшка бы куда лучше была, кабы от князюшки своего в полное помрачение не пришла. Попомни слова мои, доченька, у простых людей, может, и иначе, а у нас, порфиророжденных, от любовных мечтаний одна беда бывает. Ничего, кроме беды. Берегись ты счастья этого, Катеринушка, пуще грозы-мулоньи берегись. За день один всею жизнью платиться будешь. Добрая память сотрётся, злая ни во веки веков тебя не оставит».
* * *
Пётр I
Больше всего об Амстердаме думал. Не то что дела какие особенные: по сердцу город пришёлся. Всё мечталось такую же столицу на Неве поднять. Такую, да ещё лучше. Больше. Просторнее. Да ведь надо же — не задалось чтой-то.
На Николу Зимнего день в день добрались. Без государыни. В Вестфалии оставить пришлось. В Безеле. Второго января того же года, 1717-го, сыночка родила. Павла Петровича. Обрадовался: Шишечке на подмогу. Теперь о престоле беспокоиться не приходится. Два сына — это ли не благословение Господне!
Рано благодарственный молебен оказалось заказывать. Дохтур здешний, немецкий, только головой покачал: тяжёлые роды, ваше величество, куда какие тяжёлые.
Это девятые-то тяжёлые? Плечами пожал: тут счёт не важен. Очень роженица намаялась. Не надо бы ей на сносях в путь пускаться.
Так ведь в пути уже понесла. Не в Петербург же возвращаться. Доносила — всё честь честью, а с родами, видно, не справилась. Помер сыночек на следующий день после родов. Сутки прожил — еле окрестить успели, и уж нет Павла Петровича.
Катя умница: толком и не всплакнула. Как, говорит, убиваться-то на чужой стороне. Вот только сыночка бы в Петербург отправить. Сама проводить в путь решила, да и прийти в себя ей надобно.
Так всё поначалу складно в Амстердаме пошло. Да через три недели лихорадка прихватила. Огневица. Как раз на первомученика и архидиакона Стефана. Вспомнилось, Михайла Чоглоков этого мученика в храме Покрова в Филях написал, государыня матушка так и ахнула: «Ты ж государя нашего Петра Алексеевича как живого представил!»
Не одна матушка Наталья Кирилловна — все, кто видел, сходству дивились. Москва далёкой-далёкой представилась, будто во сне каком.
Ничего доктора с лихорадкой поделать не могли. Два месяца трепала. Одни толковали, будто заморская какая, из Индий привезённая. Другие — будто поветрие моровое. О таком, верно, покойный Кир-Адриан говорил. Девятью мучениками спасался. В здешних местах нешто найдёшь.
Одна радость — письма Аннушкины. И как только грамоту одолела. Восемь годков всего-то, а разумница, каких поискать. Сыночка бы такого...
На Сретение Катя в Амстердам приехала. Не научилась ещё нашим праздникам — всё по подсказке. Спасибо камер-юнкер расторопный оказался. Уж на что Монсов поминать не любит, а тут Видима как могла хвалила. Угодлив. За всё с охотой берётся. Ничего не упустит. Видно, и Безель таким скушным не показался.
И то сказать, был когда-то городок крепкий. И крепость при впадении реки Липпе в Рейн. Начался в XIII веке с монастыря, который во времена нашего Ивана Васильевича Грозного сами же горожане и срыли. Город и в Ганзейский союз входил, и владычество испанцев, хоть и недолгое, пережил. Теперь у курфюрстов Бранденбургских. Приветили Катю, ничего не скажешь.