Образование у меня было самое что ни на есть. Но образование, тем более, мое, тут никого не занимало.
Впрочем, все эти пункты, все эти требования и мои соображения насчет них, не имели ни малейшего значения, потому что в самом конце любого "предложения" всегда было набрано петитом: "желателен возраст от восемнадцати до тридцати". В пункт этот я не входил ни в какие ворота. Сам себя я чувствовал лет на шестнадцать, но поведение мое являло все признаки застарелого маразма. Кстати, чтение "Аннонса" и размышления по этому поводу были тому неопровержимым доказательством.
Я отложил газету.
Я был уничтожен и растерт по полу.
Размазан и растерт каблуком капитализма.
Такого со мной, честно говоря, еще не бывало.
До сих пор я ощущал только каблук развитого социализма. Он, как и все остальное, был сделан в последний день последнего месяца. Поэтому давление его было всегда каким-то кособоким.
Можно было вывернуться, извертеться, ускользнуть, притвориться мертвым жуком, наплевать, в конце концов.
Можно было прожить на бутылке кефира и четвертухе черняшки в день.
Можно было пойти сторожить или топить. В компании гениальных коллег.
Можно было не продавать себя, быть от всего свободным, существовать в мире слов, своих и чужих, и быть живым среди фантомасов и зомби.
Здесь в зомби превращался я сам.
В моих гениальных словах здесь никто не нуждался, а чужие казались мне эхом потустороннего мира.
Здесь от меня и впрямь требовалась свобода не от чего, а для чего-то.
Но ничему такому я не обучался.
Здесь в сторожах сидели петушливые стариканы профессорского вида, которые с австро-венгерской серьезностью выполняли свой долг и ни о каких стихах не могло быть и речи.
В грузчики я уже не годился, но в министерстве иностранных дел карьеру бы еще сделал.
Я даже представил себя, дающим консультации президенту. Насчет опасности с Востока.
Впрочем, этим занимались тысячи эмигрантов в Европе и Америке, от Рабиновича до Солженицына. Все давали советы Западу, все пересматривали историю России, все чувствовали себя спецами по борьбе с коммунизмом и все как один были в ужасе от капитализма. По многим и разным причинам. Но все при этом имели какую-то работенку. Работеночку. За которую получали какие-то денежки.
Я ничего не имел и, соответственно, ничего не получал.
Я бы с радостью продал себя, да только некому было.
Я даже подумал, не пойти ли мне в альфонсы. Ублажать немецких пенсионерок, которых тут было пруд пруди.
А то еще в витрине мебельного магазина видел я как-то парочку, которая должна была прожить в этой витрине две недели. Спать, есть, использовать по назначению все предметы гарнитура и только что не сношаться на диване. И спали и ели, и использовали. За хорошие деньги и за весь этот гарнитур, который через две недели забрали с собой.
Вот это была инициатива. Манеры. Обаяние. Преданность фирме. Безукоризненное поведение.
Нет, ни в альфонсы, ни в витрину я пойти не мог.
Я был полон старомодных комплексов.
Я смутно грезил о семейной поддержке и камарадской выручке.
Кто-то из моих предков явно был зачат на Сицилии. Недаром в родной песочнице утверждали, что за моей спиной стоит незримая мафия.
Я достал записную книжку и проверил телефоны.
Прежде, чем позвонить, я выкурил две сигареты.
Потом приготовил третью и набрал номер.
5
Еще когда нас забавляли одинаковые вещи, с Дарьей случился такой анекдот. Как-то вечером она забежала к своему двоюродному брату. На чаек.
Дарьин двоюродный брат жил на Уезде, прямо под Горой, которую так любила Марина Ивановна. Впрочем, об этом эпизоде мировой истории он, кажется, не был информирован. Волю к жизни и подчеркнутую любовь к среднеевропейским ценностям ему придавал тот самоочевидный факт, что в культурном плане Россия не дала миру ничего, кроме КГБ.
Итак, дарьин двоюродный брат жил под Горой, которую описала в своей поэме Марина Ивановна. Дарья считала, что это должно было придать ее встрече с кузеном ореол особой преемственности. Моя бывшая жена, эта чистая голубица, получившая возвышенное воспитание на кухонных посиделках московского диссидентства и поэтов-концептуалистов, она все еще верила, что существует Великий Интернационал, где нет ни эллина, ни иудея. А только братья и сестры во распятом коммунистами Христе.
Устроившись, по московской привычке, между плитой и холодильником, она вытащила из сумочки шоколадину "Нестле" и, предвкушая сладкий треп, спросила, ну, Владя, так что поделываешь? Политику, хмуро сказал Владя и поставил на стол пепельницу.
Реальную европейскую политику, добавил он. Если это тебе о чем-нибудь говорит.
Минут через девяносто, когда пепельница заполнилась, Дарье удалось сказать еще три слова: ну, я пошла.
Домой она явилась в тихом бешенстве. Я долго объяснял ей, что политиков нельзя воспринимать всерьез. Их, как и детей, нужно регулярно высаживать на горшочек самолюбования, чтобы не наделали на пол. Потому что пол этот находится в той комнате, где мы работаем, спим и любим друг друга.
И мы любили друг друга.
Теперь нас с Дарьей забавляли разные вещи. Только ее двоюродный брат оставался там же, где был. Как наше недвижимое наследство.
Владимир Когоут, депутат чешского парламента, поделывал политику. Если встать в угол зрения моих бывших друзей по песочнице, был членом мафии. Конкретно, мафии консерваторов, боровшихся с мафией коммунистов. И вообще, всех левых.
Но так как правые Владимира тоже не удовлетворяли, он создал собственную партию. Вместе с теми, кому не хватило места в правящей, то есть в Гражданской демократической премьера Клауса. Чтобы хоть как-то от нее отличаться, Владимир и его друзья назвали себя Гражданским демократическим альянсом.
Программа альянса была предельно проста: передать в частные руки все, что можно, и к сегодняшнему вечеру. А что нельзя, к завтрашнему утру. Таким образом альянс хотел освободить человека из-под власти государства. А вместе с человеком и цены. А вместе с человеком и ценами освободить государство от всякой ответственности за них и перед ним. Это называлось свободой рынка и свободой человека. В идеальном государстве Владимира Когоута все были свободны друг от друга и глубоко добродетельны. Нам наконец-то удалось создать партию порядочных людей, любил повторять двоюродный брат моей жены. Как ему удавалось совмещать два эти понятия, "партия" и "порядочные люди", оставалось для меня загадкой.