Во время суда, пока ее не вызвали, Нюраня то и дело поворачивала голову, смотрела на мужа. Жалкий, несчастный, с бритой головой и со щетиной на дряблых щеках. Трясущийся, похожий на перенесшего тиф или хронически больного злостной малярией. Это ее муж и отец единственного ребенка.
В который раз Нюраня спросила себя: «Стоило?»
Стоило выходить замуж за Емельяна? Вырваться из глуши, из провинциальной больнички в Курской области, где по сорок больных в день, и она, деревенская девушка, без документов, дочь раскулаченных в далекой Сибири, нахватавшаяся отрывочных знаний, ведет прием, потому что фельдшер-акушер Ольга Ивановна рухнула в полном изнеможении. Не столько понимая диагноз, сколько прислушиваясь к интуиции и поддерживая значимость лица, Нюраня со строгим видом вручала порошки (подкрашенный мел, вчера толкла, других лекарств нет) и велела принимать утром, в обед и вечером. А не так, как делают курские дураки! Взял и заглотал разом – чтоб скорей помогло. Важен процесс! Процесс лечения. И ведь помогало! У нее было прозвище Сибирячка, и шла молва: если Сибирячка «даст процесс», то точно поможет. А если про «процесс» не заикнется, то пиши пропало.
Бесконечной веренице больных было невдомек, как ей противно обманывать невежественных людей, как ей хочется учиться и стать настоящим врачом.
Она стала врачом благодаря Емельяну. Он согласился на сделку: она выходит за него замуж, он помогает ей документы выправить и поступить в медицинский институт.
И ведь был их радостный и счастливый полет-бег на тройке по сельским дорогам меж полей, вспухших зеленями, когда Емельян увозил ее из больнички. И Нюране казалось, что она любит Емельяна или обязательно полюбит, постарается.
Выйти замуж за нелюбимого, незнакомого, сосватанного – обычно в крестьянской среде. На то и семейная жизнь, чтобы притереться. За любимого выйти – редкая удача. Родителям надо девушку с выгодой пристроить, или сиротке самой за кого попало выйти. Потому что одинокая девушка хозяйства не осилит, ей только в батрачки наниматься или в приживалки идти.
Нюраня выходила замуж за Емельяна по обычаю, и сделка состоялась. Емельян слово сдержал. Но ведь и она не нарушила: была верной женой. Хоть и не смогла его полюбить, лаской согреть.
У крестьян тяжкий труд от зари до зари, не до сантиментов, хоть бы выспаться. В городе у советской интеллигенции иначе. Тоже труд, но не физический, изматывающий не тело, а сознание – нечто воздушное, от земли оторванное. Там, где хорошо не запахали, лезет сорняк. Там, где нет любви, лезет раздражение и отвращение. В довоенное время Нюраня пряталась за работу. В оккупацию, когда ее сначала не взяли в единственную оставшуюся больницу для местных, потому что муж при гитлеровцах, когда ей каждый день было страшно за Раю и младенца Мишу, – стало невмоготу. Кость в горле – не вздохнуть и не проглотить. Ничего, выдержала, на спицах как сумасшедшая вязала.
И отгоняла от себя вопрос, немыслимый для крестьянской безродной девушки: «Стоило?» Стоило загубить свою женскую судьбу ради профессии? Лечь под это ничтожество?
Нет ответа.
На судебном заседании Нюраню вызвали дважды. Первый раз обвинитель, прокурор. Она рассказала про музейные экспонаты и прочие вещи, которыми Емельян забивал чердак и сараи. Картины она давно вернула в галерею, а вещи раздала нуждающимся.
Второй раз ее вызвал защитник Емельяна. Молоденький адвокат не скрывал, как глубоко противен ему подзащитный. Но формальности должны быть соблюдены – обвиняемому полагается защитник. Адвокат выглядел так, что дай ему волю, своими руками задушил бы Емельяна, фашистского холуя. Профессиональная честь заставила признать наличие смягчающих обстоятельств: во время оккупации в доме Емельяна Пирогова пряталась еврейская женщина с ребенком.
Нюраня кратко подтвердила:
– Это правда.
Что-то в ее лице насторожило прокурора, и он спросил:
– Как вы объясните, что подсудимый, чей гнилой морально-нравственный облик не вызывает сомнений, подвергал себя и свою семью большому риску?
Она повернула голову и посмотрела на мужа. Емельян подался вперед со щенячьим страхом, с последней надеждой, не мог укротить дрожь. В кармане жакета у Нюрани лежал его донос гитлеровцам, найденный в сапоге. Нюраня могла достать бумагу и представить суду. Она собиралась так поступить, а сейчас медлила.
– Затрудняюсь объяснить, – сказала Нюраня после паузы.
Ее ответ прозвучал как «не знаю». Но на самом деле ей вдруг стало противно добивать Емельяна, как топтать полудохлую змею. И еще противнее было раскрывать перед членами суда и присутствующими свои семейные обстоятельства.
Нюране, как и остальным свидетелям, не были известны факты личного участия Емельяна в карательных операциях и массовых казнях. Но это его, чекиста, перешедшего на сторону врага, мародёра и фашистского лизоблюда, не спасло от расстрела.
– Мне стыдно на улицу выйти! – кричала в лицо матери Клара. – Ты клеймо на меня поставила! Ты меня опозорила!
– Именно я? – спрашивала Нюраня, глядя на дочь с усталой обреченностью. – Не отец, который нарушил присягу, предал Родину, который языком слизывал грязь с сапог фашистов?
– Папа был хороший! – топнула ногой Клара. – Я его обожала! Папа меня любил…
Она не продолжила, но смысл был понятен: папа любил, а мама не любит. Нюраню это невысказанное должно было ранить, обидеть, но вызвало лишь досаду – главное ее чувство по отношению к дочери. Досада меняла градус – больше, меньше – но никогда не исчезала.
– Если он был такой хороший, – усмехнулась Нюраня, – любил тебя, а ты его обожала, что ж не навестила его в тюрьме, не простилась? Стыдно было? Замараться не хотела?
– Я тебя ненавижу! – выкрикнула Клара и выскочила из комнаты.
При разговоре присутствовала Таня Миленькая. Она же Ревека-Рая. Стараниями Нюрани во время оккупации Ревека получила новое русское имя, документы и от умершей настоящей Тани Миленькой младенца Иннокентия, которого выкормила своим молоком и не отделяла от родного сына Миши. Таня была готова вмешаться в любой момент: стать на линию огня, призвать мать и дочь успокоиться. Так она часто делала при их ссорах. Сегодня не успела.
– Анна Еремеевна, не расстраивайтесь! У Клары переходный возраст, сложный период.
– Он у нее начался с первого вздоха. Если бы я не знала точно, что сама ее родила, то думала бы, что эту девочку мне подсунули. Когда-нибудь хирурги научатся пересаживать печень, почки, сердце. Если бы они умели делать это сейчас и Кларе понадобилась трансплантация, я бы отдала ей любой орган, всю кровь по капле – жизнь отдала, ни секунды не сожалея. Но…
«Но любить я ее не могу», – мысленно договорила Таня. Ей было непонятно, как можно не любить собственного ребенка. Сестру, брата, свекровь, начальника, даже мужа – бывает, случается. Но материнство – это как дыхание. Мы дышим независимо от нашей воли, мы не замечаем дыхания, а если перестанем дышать – умрем. С другой стороны, заставить любить или не любить невозможно, а терзаться отсутствием любви – очень реально.
Роль матери Клары, а также наперсницы и гувернантки, выполнявшей школьные домашние задания, парламентария-примирителя в ссорах досталась Тане. Она с сыновьями переехала к Пироговым, когда за год до Победы умерла от тяжелой пневмонии мать настоящей Тани Миленькой.
– Анне Еремеевне тоже трудно, – увещевала Таня девочку, – на нее косятся коллеги, которые не знают, что твоя мама во время оккупации была в подполье. А пациентки отказываются подпускать к себе, потому что она жена предателя и, мол, может вредительствовать. Представь, каково врачу переживать подобное!
– Ничего с ней не станется, – отмахивалась Клара, для которой личные обиды сравнения не имели с бедами кого-то другого. – Она же сибирячка.
Последнее слово Клара произнесла с таким же презрением, с каким сказала бы: бездушная каменная баба.