Две или три недели назад было. Нетрезвый, зажал ее в уголке у сортира, в грудь уткнулся:
– Марфинька, милая! Как я без тебя истосковался!
И давай целовать куда попадя.
Пьяный, поэтому можно не церемониться. Врезала ему кулаком снизу в челюсть, отлетел, приземлился на задницу. Пол-лица у него потом раздуло синячищем, говорил всем, что на лестнице поскользнулся. А как еще учить? Дай ему! Она не гулящая баба! Хоть и грешница, большая грешница.
Мысли снова вернулись к Митяю. Шестнадцати лет никак не дашь – плечи широченные, в талии узок, руки и ноги длинные, чувствуется в них сила большая и даже кажется, что подрагивают от невозможности применить эту силу. В детстве у него были волосы беленькие, нежно-кудрявые, с возрастом потемнели, но волна на русой макушке при дурацкой стрижке полубокс осталась. Глаза серо-голубые, глубоко посаженные и как у Еремея Николаевича добрые-добрые. Лицо крупное, губы чудно хороши. Сколько раз наблюдала, уставятся бабы на его рот и немеют. Марфе-то привычно, а одна из приятельниц Елены Григорьевны сказала: «Поцелуями этих губ можно торговать». И вот что странно. Глаза добрые, губы завлекательные, фигура могутная, а весь Митяй в целом никак не располагает к легкости общения, к панибратству. Нет в нем простетскости, он не «свой парень», он сам по себе, отдельный. При этом в каждой дырке затычка, особенно в спортивных. За школу, а то и за район выступать по бегу, футболу, гребле, прыжкам, плаванию, по конькам – кто? Дмитрий Медведев.
К Марфе один раз тренер пришел, не то по волейболу, не то баскетболу, но по какому-то «болу» точно. Напористый, даже испугал поначалу, заморочил. Принялся трындеть, что Митяй перспективный, что у него возможности в составе сборной за границу ездить, Марфе хотелось в ушах пальцами прочистить – заложило. Кивала, делая вид, что понимает и вникает, так же кивала учителям в школе, которые говорили, что Митяй способный, но «неопределенный». Ему, мол, нужно решить, в каком предмете, в математике, биологии или в литературе подналечь, чтобы из твердых хорошистов перейти в полные отличники.
Эти люди, безусловно желавшие ее сыну добра, не понимали, что она – только мать. Хорошо кормить, вежливость и уважение к старшим прививать. Одевать с иголочки – чтоб туфли парусиновые, каждое утро порошком зубным натертые, белоснежно сверкали, на толкучке втридорога купить «соколку» – трикотажную футболку со шнуровкой на груди, следить, чтоб порты не коротки были, ведь рос как на дрожжах, только школьные брюки справишь, а они через полгода чуть не до колен подскочили.
Однако именно ей, матери, Митяй доверил свою мечту. Не спортсменом, не ученым по биологии хотел стать, а художником. Это у него тоже от настоящего отца. Еремей Николаевич вырезал по дереву – красиво, затейливо.
Елена Григорьевна год назад нашла Митяю учителя по живописи – для подготовки поступления в Художественную академию. Двадцать рублей в месяц учитель брал – это десять литров керосина, но Марфа не скупилась. Раз надо, значит надо, парень должен сам свою судьбу строить, а она, мать, только условия создавать и следить, чтобы не охальничал, чтоб повадок бандитских не набрался. Ходил-ходил Митяй к учителю, а потом вдруг смотрит Марфа сын какой-то стал вроде приспатый, будто дрых десять лет, а сейчас проснулся, озирается, как впервые видит, и то, что видит, ему не нравится.
– Смурной ты в последнее время, – прямо заявила она Митяю. – Говори как есть матери. Чего не пойму, растолкуешь.
Митяя точно прорвало: заговорил торопливо, горячо, размахивал руками, когда не мог подобрать точного слова.
– Ведь как мы, то есть я представлял живопись? Эрмитаж, Русский музей, Рубенс, Веласкес, передвижники – как вершина классового искусства. Какое отношение классовая борьба имеет к творчеству? Помнишь, я водил тебя в музей?
– Конечно, «Бурлаки на Волге».
Для Марфы каждый выезд в город был мукой. Но сын очень хотел показать ей картины. Запомнились «Бурлаки». Большей частью потому, что подтверждали вековечное убеждение, что в Расеи (сибиряки всегда числили себя отдельно) жизнь беднее и бесправнее. Бурлаков на сибирских реках быть не могло, на них по природным условиям не бурлат, да и не сыщешь холопов, которых можно запрячь точно лошадей.
– А современные картины? – пытал Митяй. – Все эти портреты членов правительства, бравых сталеваров и румянощеких доярок?
– Хорошие портреты. Натуральные.
– Мама! Искусство должно развиваться, осваивать новые языки. Это как человек. Вот он ребенок, лопочет, потом говорит правильно, литературно, потом объем знаний требует выражаться по-особому. Сейчас! – вскочил Митяй. Достал из сумки лист и положил перед матерью. – Мне Игорь Львович подарил. Только посмотри, какая экспрессия в каждом штрихе!
Перед Марфой лежала серая картонка, облохмаченная по краям, с пятнами от грязных пальцев и от капель пролитого чая или кофе. Люди, нарисованные карандашом, то ли дерущиеся, то ли спорящие, то ли вытворяющие невесть что. Люди были в виде палок, кругов и черточек.
– Мама, ты видишь, видишь? – горячился Митяй. – Социалистический, а также критический реализм просто убиты одним этим этюдом.
– Кто рисовал-то?
– Художник погиб или эмигрировал, неизвестно. Но на тебя ведь произвело впечатление? Я две ночи не спал! Меня его мазок, то есть штрих, ума лишил.
– Побереги ум, сынка. Честно тебе скажу, мне «Бурлаки на Волге» милее и понятнее. Что до того, будто художество как человек… Родился безмолвным, потом лопочет, каша во рту, потом отдельные слова, к школе уж почти не картавит и не пришепётывает, после пятого класса слова умные проскакивают, а дальше, если образование получит, и вовсе не угонишься с понятием. Только ведь в конце он умирает.
– Кто?
– Человек, любой человек. Конец известен и другого не бывает. Зачем искусство, которое сгинет? Поперву, сынка, научись рисовать как… этот, с «Бурлаками»…
– Репин.
– А потом уж свои языки придумывай.
Она видела много работ сына, поражалась, как точно он улавливает сходство в портретах. Угольком или простым карандашом малевал, а Петр как живой, лыбится, но идиотом не кажется, даже каким-то умным и значительным, вроде чемпиона по шахматам. На Степки портреты глянешь, так и хочется спросить: «Что эта шельма еще натворил?» Собственные портреты Марфа оценить не могла, только умилялась до слез – сынка ее запечатлел. Но чаще всего Митяй рисовал Настеньку. Разную – дурашливую, хитро-лукавую, обиженную, с кулачками во рту, даже летящую по небу навроде чудной птицы.
Марфа тихо вздохнула: конечно, не о такой жене для сына она мечтала. Чтоб ростом была повыше, костью поширше, в бедрах раздольнее, с грудью наливной, а не с прыщиками вместо сисек. Но такую уж себе Митяй выбрал судьбу. В пять лет выбрал, Насте тогда семь было. Увидел ее и присох навечно. Они-то, взрослые, тогда посмеивались над их детской привязанностью, да только никуда она с годами не делась. Однолюб Митяй. Их даже во дворе не дразнили «тили-тили тесто, жених и невеста», а вздумай кто-нибудь обидеть Настеньку – Митяй живо голову скрутит. У него не руки, а лапищи. А однажды на спор арбузы плющил. С двух сторон хряснет – арбуз в кашу. За тот спор ему от матери досталось полотенцем по шее. Арбузы не яблоки из сада ворованные, они денег стоят.
Настя год назад школу окончила, в консерваторию поступала, да провалилась. Пристроили музыкальным работником во Дворец пионеров. Тунеядство, это если ты бездетная и не на производстве, – статья, посадить могут. Вот теперь будет детная.
Хорошо, что Настя не полностью на мать походит, что-то и от отца взяла. Сметка практическая есть, интерес к хозяйству просматривается. Пироги несколько раз с Марфой пекла, щи варила. А кто Марфу в очереди за мануфактурой, обувью, одеждой сменяет? Опять-таки Настя, Митяй при ней, конечно. Стоять-то приходится по шесть часов. В продовольственном магазине быстрее очередь идет, в полтора-два часа можно уложиться.
«Да что я с младенцем не управлюсь, не подниму внучика?» – спросила себя Марфа с досадой.