«Дружить мужчина и женщина могут, но, на мой взгляд, это крайне неинтересно. Такая дружба – союз равнодушных и бестелесных. Какой же в ней прок? А если любить, то невзирая на условности. Зная, что любовь – и счастье, и несчастье, зная, что любовь приносит и страдания, и в большей мере, если наблюдать не через призму, а в упор, без всяких поправок и снисхождений».
«Да, не отрицаю – страдания могут закрепить любовь. Закрепить – заковать! Любые цепи есть неволя. Если горе? Взаимное горе?»
«Взаимно перенесенное горе укрепляет любовь больше, чем радость. Хорошее почти не оставляет следа».
Дальше ни строки. Летели фантастические птицы, похожие на птеродактилей, гнулись пальмы под ветром. Рисовала Зоя. Такое же, очень похожее, присылал ей, девочке, Дмитрий Ильич, ведя с ней переписку рисунками. Рассуждая с чужим человеком, Зоя вспоминала свое детство.
Хотелось не плакать – стонать, рыдать. Никогда он не предполагал в себе такой сентиментальности. Звала кровь – детище, именно детище. Как его охранить?
Если вдруг в нее вцепится следствие – изранят, искалечат. Зачем он пригласил Лезгинцева, подтолкнул?
Зачем он везет с собой этот документ? Для чего или для кого?
Может быть, выбросить на том же девятнадцатом километре?
Бог мой, снова совпадение – и Зое девятнадцатый год. Если бы не трагедия, показалось бы, как великолепно разыгран спектакль. Судьба дочери все больше угрожала ему. Не беспокоила, а угрожала. Ему, отцу, слепому человеку. В памяти провихрили случаи самоубийства юнцов, и только из-за любви. Тот застрелился из дробовика, тот бросился в пролет, та отравилась, одну вытащили из-под автобуса, и, вся в крови, она вопила: «Пустите, дайте мне умереть!»
Проглядел самое главное. Лазал по колхозам, беспокоился, не осыпалась бы пшеница, не передержали бы рожь, учил хлеборобов статейками, а дочь проглядел. Некому было потрясти его, папашу, за шиворот.
Без стука открылась дверь. В овале зеркала появилась та же буфетная девица: малиновая кофточка, оголенные руки.
– Как обещала, гражданин пассажир. Не надумали?
– Нет.
– Все отвечают односложно.
– Естественно. Мы незнакомы…
– Живем-то в одной стране. – Девушка говорила вялым голосом. Посмотрелась в зеркало. – В международном вагоне нахал. Съел всю помаду. Ненавижу таких сытых котов. Дайте, просит, вашу руку, погадаю. – Она разжала пальцы, такие называют музыкальными. – Хиромант нашелся! – Позвенела монетами в кармане фартука. – Чего задумались? На меня не обращайте внимания. Я вообще кислятина. Рано седеете. Тоже не всё разлюли? Как вас величать разрешите?
– Не имеет значения. – Он с гнетущим любопытством вглядывался в девицу, искал сходства с дочерью. Какой она выглядит со стороны, для чужого глаза? Как ведет себя? После двусмысленных «любовных фантов» можно предположить разное.
– Мое имя стандартное – Валя, – продолжала девушка. – Каждая пятая – Валя. Переменить на Виолетту, что ли? – Она подкрасила губы у зеркала. – Начальник поезда сказал – на нашей линии столкнули человека с электрички…
– Столкнули?
– Не сам же.
– Вы не знаете подробностей, Валя?
– Заинтересовались. – Девушка неторопливо подправила карандашиком ресницы, поставила на щеке мушку. – Живет человек, никому не нужен. Попал под бандита, сразу понаехали. Офицер, говорят, морячок, чуть ли не герой.
– Фамилию не называли?
– Называли. Не русский. Лезгин, что ли? – Она небрежно кивнула на прощание.
4
Мужчина в теплой пижаме и туфлях гуцульской расшивки пристально всматривался в окно. Половина лица его и руки хранили явные следы ожогов. Дмитрий Ильич поклонился, отодвинул шторку. Мужчина обрадовался живому человеку, разговорился. Ему пришлось воевать в этих местах. Судя по погонам на висевшем в купе кителе, дослужился до полковника.
– Свыше двадцати лет сюда не попадал. И надо же так разбушеваться! Только ведьм не хватает. Ничего не вижу. Начинал я здесь юнцом, а теперь дочка на выданье. Время-то изуверски быстро летит. Глянь-поглянь, уже плешь намечается, брюшко выпирает. А я люблю армию. Мне уйти в отставку, на пенсию – удар. Вы не из военных?
– Нет. Журналист.
– Журналист? Отлично. Я бы мог вам таких сюжетов подбросить… Если взять только мною пережитое – «Война и мир», честное слово…
Дмитрий Ильич покорно выслушал десятиминутный красочный рассказ об одном танковом бое, извинился, спросил:
– Вы не слыхали подробностей? Кого-то столкнули с поезда.
– Столкнули? С нашего?
– С пригородного.
– Пьяный, наверное, вывалился. – Полковник брезгливо улыбнулся, замял окурок в пепельнице. – Пьют как лошади. Владимир Красное Солнышко разрешил питие для веселья, а не для ЧП. Вы, я вижу, не склонны выслушивать воспоминания ветерана. Да и понятно. Скучно. Экспрессы, буфеты, мягкие вагоны, а тут – о крови, о слезах, о солдатчине. Спокойной ночи!
«Один принимает за алкоголика, другая – за морячка-лезгина. Эх ты, Юрий, Юрий!..» – размышлял Дмитрий Ильич, готовясь на боковую. Купе почему-то напоминало ему каюту подводной лодки. Очевидно, от запаха линкруста, теплых труб, ритмичного гула движения. И дышать хотелось глубже, как там, полной грудью.
За дверью раздался чей-то знакомый голос, искавший «товарища Ушакова». Проводник предупредительно постучал, попросил разрешения войти. Дмитрий Ильич застегнул пижаму, сбросил защелку, и в тот же миг в купе ввалился огромный, барственно важный Ваганов.
– Дмитрий Ильич, миллион раз прошу извинить! – Ваганов полуобнял Ушакова, ткнулся щекой, причмокнул в воздухе. – Идите, милый! – Он сунул рублевку проводнику.
Ваганов был в невероятной заграничной куртке, выстеганной по пурпурному фону атласистой ткани. Его заметно поседевшие кудри вились над высоким белым лбом, сочные губы были полуоткрыты, и ослепительная улыбка украшала его лицо.
– Шестое муравьиное чувство подсказывает, меня подзабыли. – Ваганов присел на противоположный диван, смял вдвое подушку, засунул за спину, потер ладони. – Фамилию, не сомневаюсь, помните. А остальные прибавки лежат не в первых рядах таблицы Менделеева. Кирилл Модестович к вашим услугам!
Дмитрий Ильич попытался сохранить спокойствие, хотя появление Ваганова было для него неожиданным и тревожным.
– Чему обязан, Кирилл Модестович? – Ему не хотелось встречаться с ищущими и сразу же потерявшими покой глазами Ваганова.
– Прошу извинить. – Ваганов снизил голос, выключил верхний свет. – Общность наших интересов требует уточнений…
– Прошу не так туманно…
Ваганов потянулся к нему всем корпусом, колени их почти сошлись. Каждое его слово, по-видимому, заранее взвешенное, приобретало знобкий смысл.
– Вас, Дмитрий Ильич, насколько я догадываюсь, тоже вызывают по делу Лезгинцева. – Не дожидаясь ответа, он продолжал: – Вас – понятно! Вы соприкасались с ним непосредственно. Плавали вместе, дружили, насколько мне известно. А зачем я понадобился? Ума не приложу. У меня с ним были рядовые, служебные дела. Как и всегда, по новому проекту. Мало ли приходится нам, поставщикам, иметь дел с нашими заказчиками!
Ваганов скорбно улыбнулся, отодвинулся, снова затискал подушку за спину, вытащил трубку, принялся набивать ее табаком. Его пальцы дрожали.
– Чего вы молчите? – Ваганов не мог удержаться. Окаменевшее лицо Ушакова его пугало. Он видел упрямые губы, сильную челюсть, изломанную от напряжения бровь.
– Что бы ни случилось, товарищ Ваганов, хоть земля тресни… а вам… лишь бы не меня. Как, мол, мне? Вдоль или поперек щели?
– Конечно, я понимаю. Вы шутите… – неодобрительно промямлил Ваганов. – Однако поставь любого на мое место…
«Почему ты волнуешься? – думал Дмитрий Ильич, слушая его оправдания. – Что же мне тогда делать? Тебе безразличен заказчик Лезгинцев, а я-то его любил. Для меня он не просто один из многих. Дочь стоит рядом».
Молчание Ушакова заставляло Ваганова изыскивать новые ходы, излишне подробно объяснять и доказывать, а вернее всего – и в первую очередь, – открещиваться из-за позорного, дворняжного чувства трусости.