– А долг воинский? – осмелев, смущенно вымолвил сержант.
– Долг воинский? – возвысив голос, повторил поручик. – Придет время, и умирать будем. Русский солдат – наилучший в мире: терпелив, вынослив, храбр, находчив, благороден и земле родной предан до самозабвения! Он не выдаст, не подведет, братец! Русского солдата сам черт боится!
В эту минуту через комнату проходили два офицера с бледными усталыми лицами. Гремя шпорами и саблями, вялой походкой они прошли в приемную полкового командира.
– Фанфаронишки! Пустомели! За тетушкиными хвостами укрываются! – сквозь зубы злобно процедил Свистунов. – В полку бывают дважды в год. С ними не играй, братец, обчистят в полчаса. Идем отсюда! – Он увлек Демидова на улицу.
Ведя сержанта под руку, поручик дружески спросил:
– Червонцы есть?
Удивленный вопросом, Николенька промолчал.
– Не беспокойся! В долг не беру и сам не даю! – предупредил Свистунов. – А для знакомства нужно, братец, бокал поднять. Время? – Поручик вынул золотой брегет и посмотрел на стрелки. – Пора, Демидов! В «Красный кабачок» на Петергофской дороге. Ах, братец, какие там прохладительные напитки, вафли и…
Остальное он досказал многозначительным взором. Николенька повеселел. Вот когда пришел долгожданный час веселья. Все почтительные и нудные поучения Данилова мгновенно вылетели из головы. Он радостно взглянул на Свистунова. В поручике ему положительно все нравилось: и то, что он хорошо, со вкусом одет, подтянут, и то, что держится с достоинством.
Перед подъездом ожидала карета, а подле нее вертелся дьячок Филатка, одетый в новенькую темно-синюю поддевку, но все с тем же грязным платком на шее – так и не расставался он со своими спрятанными червонцами.
– Твой выезд? – кивнув на карету, спросил поручик.
– Мой! – с удовольствием отозвался Демидов и ждал похвалы поручика. Однако Свистунов весьма небрежно оглядел коней.
– Плохие, братец! – сказал он строго. – Толстосуму Демидову коней надо иметь лучших! Золотистых мастей! Погоди, выменяем у цыган! Ты ведь один у батюшки? А это что за морда? – показал он глазами на Филатку.
– Дядька мой!
– Прочь, оглашенный! – прикрикнул на Филатку поручик, но дядька нисколько не испугался гвардейского окрика. Он проворно вскочил на запятки кареты и закричал:
– Без Николая Никитича никуда не уйду! Дите!
– Черт с тобой, езжай! Но запомни: барин не дите, а господин офицер лейб-гвардейского полка.
Свистунов по-хозяйски забрался в демидовскую карету и пригласил Николая Никитича:
– Садись, братец, славно прокатим. Эй, ты! – закричал он кучеру. – Гони на Петергофскую дорогу, да быстрей, а то бит будешь!
Поручик самовластно распоряжался, и Николенька подчинился ему: не хотелось молодому Демидову опростоволоситься перед блестящим гвардейцем. Без Свистунова он был бы сейчас как рыба без воды. С этой минуты он всей душой прирос к поручику.
Со взморья дул холодный, пронзительный ветер. Наступали сумерки, и на Петергофском шоссе было оживленно: вереницы экипажей – самые роскошные кареты и простая телега крестьянина, наполненная всевозможной поклажей, – стремились за город. Скакали конные, чаще гвардейцы, которые не могли пропустить своим ласкающим взором ни одной из дам, сидевших в экипажах. Петербургские модницы в роскошных туалетах, нарумяненные и напудренные, не оставались в долгу, отвечая на призывный взор гвардейцев томной улыбкой.
На седьмой версте от Санкт-Петербурга, в соседстве с грустным кладбищем, шумел, гремел «Красный кабачок». Ожидая гуляк, лихие тройки нетерпеливо били копытами, гремели бубенчиками.
– Прибыли! – закричал Свистунов и первый выскочил из экипажа. – За мной, Демидов!
– Куда вы, батюшка Николай Никитич? – бросился к хозяину дядька. – В этаком вертепе разорят поганые, опустошат!
– Не мешай! – с неудовольствием отодвинул его Демидов и поспешил за поручиком.
В большом зале было людно, шумно и дымно от трубок. Впереди, под яркой люстрой, вертелись в лихой пляске цыгане. Черномазые, кудрявые, они плясали так, что все ходуном ходило вокруг. Разодетые в пестрые платья молодые цыганки, обжигая горящими глазами, вихляя бедрами и плечами, кружились в буйном плясе. Высокий носатый цыган с густой черной бородой, одетый в бархатную поддевку и в голубую рубашку, бил в такт ладошами и выкрикивал задорно:
– Эх, давай, давай, радость моя!
Шумные гости – гвардейские офицеры, дамы – с упоением смотрели на цыганскую пляску.
– Свистунов! – энергично окликнул поручика кто-то из гуляк, но тот, схватив за руку Демидова, увлек его в полутемный коридор. Навстречу гостям вынырнул толстенький кудлатый цыган.
– Отдельный кабинет и вина! – приказал Свистунов. – Сюда! – показал он на дверь Николаю Никитичу.
Цыган, угодливо улыбаясь, посмотрел на поручика.
– Вина и Грушеньку, душа моя! – обронил Свистунов. – Песни расположены слушать.
Все было быстро исполнено. Только что успели офицеры расположиться в комнате за столом, уставленным яствами и винами, как дверь скрипнула и в кабинет неслышно вошла молоденькая и тоненькая, как гибкий стебелек, цыганка. Большие жгучие глаза ее сверкнули синеватым отливом, когда она быстро взглянула на гостей. Демидов очарованно смотрел на девушку. Одетая в легкое пестрое платье, с закинутыми на высокую грудь черными косами, она прошла на середину комнаты. Склонив головку, тонкими пальцами она стала быстро перебирать струны гитары. Робкий нежный звук легким дыханием пронесся по комнате и замер. С минуту длилось молчание, и вдруг девушка вся встрепенулась, взглянула на Свистунова и обожгла его искрометным взглядом.
– Грушенька, спой нам! – ласково попросил он. Неугомонный гвардейский офицер стал неузнаваем: притих, размяк; ласково он смотрел на цыганку и ждал.
– Что же тебе спеть, Феденька? – певучим голосом спросила она.
Простота обращения цыганки с гвардейским поручиком удивила Демидова; очарованный прелестью юности, он неотрывно смотрел на девушку и завидовал Свистунову.
– Спой мою любимую, Грушенька! – сказал поручик и переглянулся с цыганкой.
И она запела чистым, захватывающим душу голосом. Николай Никитич поразился: цыганка пела не романс, а простую русскую песню:
Ах, матушка, голова болит…
Как пленяла эта бесхитростная песня! Словно хрустальный родничок, словно звенящая струйка лилась, так чист, свободен и приятен был голос. Грушенька сверкала безукоризненно прекрасными зубами, а на глазах блестели слезинки. Подперев щеку, Свистунов вздыхал:
– Ах, радость моя! Ах, курский соловушка, до слез сердце мое умилила!..
Цыганка умоляюще взглянула на поручика, и он затих. Сидел околдованный и не мог отвести восхищенных глаз. Не шевелясь, сидел и Демидов. Что-то родное, милое вдруг коснулось сердца, и какая-то невыносимо сладкая тоска сжала его.
Голос переходил на все более грустный мотив, и глаза цыганки не поднимались от струн. Словно камышинки под вихрем, она сама трепетала от песни…
Демидов неожиданно очнулся от очарования, рядом зарыдал Свистунов. Схватясь пальцами за темные курчавые волосы, он раскачивался и ронял слезы. Цыганка отбросила гитару на диван и кинулась к нему:
– Что с тобой, Феденька?
– Ах, бесценная моя радость, Грушенька, извини меня! – разомлевшим голосом сказал поручик. – Твоя песня мне все нутро перевернула.
Она запросто взяла его взъерошенную голову и прижала к груди.
– Замолчи, Феденька, замолчи!
Он стих, взял ее тонкие руки и перецеловал каждый перст.
– Хочешь, я теперь романс спою? – предложила она и, не ожидая согласия, запела:
Милый друг, милый друг, сдалеча поспеши!..
Плечи ее задвигались в такт песни, стан изгибался. И как ни хороша была в эту минуту цыганка, но что-то кабацкое, вульгарное сквозило в этих движениях. Очарование, которое охватило Демидова, угасло.