- Мы не на митинге, так что не надо демагогии. Я все это знаю не хуже тебя, - перебил Членов. - Я тоже страдаю.
- Ах вот как, ты страдаешь! Бедненький! А между тем родина дала тебе все, что могла, и если бы не так называемые демократы, ты бы давно жил припеваючи.
- И это говоришь ты? Мне? Ты, который и сейчас живет припеваючи? Мне, который едва сводит концы с концами?
- Я даю деньги партии... чтобы такие, как ты, думали не о том, как свести концы с концами, а о скорейшем захвате власти.
- Ты мало даешь! - взорвался Членов.
- Мало даю? Как у тебя язык повернулся сказать такое?
Оресту Павловичу жалко было обижать друга, который несомненно страдал под градом его упреков, но он уже не мог остановиться и жутко полетел к новым обвинениям, по проторенной, впрочем, траектории:
- Мало! Именно что мало! Фактически ничего! Потому что сколько бы ты ни дал, это все равно ничто, пока ты не отдал все! Как можно быть таким двоедушным? Служить одновременно и золотому тельцу, и рабочему классу? Называть меня другом и рисковать моей жизнью как чем-то ничего не значащим в сравнении с твоей!
- Выходит, можно! Диалектика, братец!
- Это ты полагаешь, что можно, а на самом деле нельзя. И в действительности ты служишь мамоне - ей ты служишь на деле, а рабочему классу только на словах, иными словами, никак не служишь! И моей жизнью ты рискнул просто потому, что любишь только одного себя! Какая же это диалектика?
Они шли и обменивались почти заученными фразами в потоке спешащих к электричке людей, а сзади к ним все ближе и ближе, с таинственностью паука подбирался посланный Кащеем Дубыня.
Иволгин облизывался, предвкушая, как он сейчас отбреет зарвавшегося человечка, этого извечного лизоблюда Членова, который нынче задумал пожить за его счет, а начал с того, что попрекает его за богатство, себялюбие и недостаточно щедрые взносы в партийную кассу. На мгновение банкир даже позабыл о нависшей над ним опасности, так его воодушевила перспектива короткого и быстрого суда над Членовым. Жестким, не подлежащим обжалованию приговором он прогонит от себя бестолкового и лишенного элементарного представления о такте писателя. Тебе не нравится мой образ жизни, мое умение сидеть на двух стульях сразу? Тебе не дают покоя мои капиталы? Тебя возмущает, что моя жизнь мне дороже, чем твоя? Что ж, поди прочь! Так он скажет, ступив на подножку вагона и величественным жестом указывая, что отныне их пути навсегда расходятся.
Но и в чарующем предвидении мести Иволгин не забывал о бдительности и пусть машинально, однако все же продолжал озираться по сторонам. В какой-то момент, затравленно оглянувшись, он увидел у себя за спиной высокого остролицего человека, который с показательной улыбкой бездушия и жестокости наводил на него пистолет, удлиненный глушителем. Иволгин ахнул. Вокруг уже разбегались перепуганные люди, ибо убийца устроил спектакль, замысел которого мог родиться лишь в чудовищно больном уме, он целился открыто и не спешил с выстрелом, как бы давая всем возможность хорошенько рассмотреть романтический ореол, окружающий его профессию. А Членов как ни в чем не бывало продолжал осыпать друга упреками. Иволгин схватил его и, повторяя отработанный несколько минут назад прием, бросил на убийцу. Проделка на этот раз оказалась гораздо полезнее и удачнее.
Дубыня выстрелил, и пуля, предназначавшаяся Иволгину, вошла Членову в голову, где у него тотчас перепутались звезды и планеты, померкли светила, стерлись запомнившиеся за долгую жизнь имена и развалились слова, которые он знал. Все полетело в ничто. Писатель умер на месте, не успев осознать случившееся. Но упал Членов на своего убийцу, и Дубыня, не удержавшись на ногах, под его тяжестью грянул оземь.
Иволгин бежал не разбирая дороги. Сзади доносились до него крики, женский визг. Дубыня, сбросив с себя труп и поднявшись на ноги, преследовал ускользавшую мишень. Он выстрелил, но свинец затерялся где-то на железнодорожных пространствах, не причинив никому вреда.
Банкир не помчался к вокзалу и не постарался затеряться в толпе, как поступил бы на его месте, наверное, не единожды обстрелянный беглец. Он свернул на пустой перрон. Почему он выбрал именно этот путь, Иволгин и сам не знал.
Он чувствовал за собой дыхание убийцы, хотя тот был довольно далеко. Но Иволгин бежал не оглядываясь, не ведая, что творится за его спиной, и ему мерещились всякие страхи.
Он спустился с перрона по выщербленным, покосившимся каменным ступеням, побежал по узкой тропе, тянувшейся вдоль железной дороги. Дубыня, сам в это время ставший объектом погони, преследовал его. Дубыню преследовал милицейский наряд, а он и не думал терять из виду Иволгина, ибо превыше всего ставил волю Кащея, в минуты благодушия разрешавшего ему называть его Яшей, и не мыслил жизни без неукоснительного следования ей.
Сбоку мелькали какие-то причудливые и неказистые строения из тех, что всегда теснятся на подступах к вокзалам. Иволгин свернул к ним, юркнул в проход между зданиями складского типа, и Дубыня все же потерял его из виду. А наряд милиции, направленный очевидцами по следу убийцы, еще раньше потерял из виду самого Дубыню.
Иволгин долго не мог поверить в свое спасение. Слишком отчаянно, чтобы он чувствовал себя счастливчиком, человеком, родившимся в рубашке, колотилось сердце в груди, да и в глазах, вылезающих из орбит, ощущалась пугающая резь. Он влетел в широко распахнутые ворота и очутился под сводами огромного склада. Грузчики, без дела сидевшие на мешках, с удивлением уставились на него. Вынырнул спасшийся Иволгин уже с другой стороны здания. Перед ним медленно двигалась покидавшая Беловодск электричка. Иволгин побежал рядом с ней, словно соревнуясь в скорости с этим железным чудищем, и машинист с интересом наблюдал за ним, свесившись из окна кабины.
12.ДЕМОНИЧЕСКАЯ ДЕВУШКА
На второй день торжеств Григорий Чудов, блуждая по Кормленщиково, испытал разочарование и усталость. Усилия суетящихся, неумолчных людей дать как бы вторую жизнь поэту не пропадали даром, но и не приводили ни к чему большему, чем быстротечный выплеск интереса к его наследию. Романтический и таинственный ореол этого повторного, спустя двести лет, рождения разлетелся вдребезги. Между людьми уже не было настоящего единства, даже того, что в первый день гнало их всех на гору к священной могиле. Появились пьяные, даже как-то забавно, утрированно нахлеставшиеся и закосевшие субъекты, как бы свои в доску, милые парни. Повсюду многодневной выдержки служители муз, разбившись на кучки, с выстраданной задушевностью говорили о творчестве поэта или декламировали его стихи, но каждый оратор, сколько бы он ни сознавал себя "человеком при деле" и сколько бы ни успевал любоваться собой, неизбежно растворял свою личность в общем, умалял себя в некой общей причастности к некогда отшумевшей великой жизни. Прямо это не касалось Григория, предпочитавшего хранить напряженное и почти скорбное молчание, однако надуманность общего дела, в которое со смиренным видом входили все эти мелкие виршеплеты и критики, исследователи и заведомо смирные, как овечки, слушатели, умаляла и его. В надуманности для него не оставалось места, да он и не искал его, но поскольку праздник все же создавался на глазах и неуклонно обретал черты удавшейся реальности, Григорий чувствовал, что так или иначе попал в мир, где ничего не значит ни он сам, ни его мнение, ни его способность участвовать в жизни и поэзии Фаталиста самостоятельно, с достаточной осмысленностью и героизмом.
Вера, точно уловив его настроение, без тени улыбки посоветовала ему сидеть дома или отправиться в дальнюю лесную прогулку. Но Григория тянуло к этим как бы обезумевшим людям, которые своим самозабвением отторгали и унижали его. Своим энтузиазмом, всеми своими жестами и прозрачными недомолвками они заявляли о готовности к самопожертвованию, а в конечном счете приносили в жертву именно его душу. Никто не знал и не изъявлял желания узнать его; так пропадают, сходят на нет люди, даже вполне приличные и достойные хомо сапиенсы; скользнувший взглядом по внешнему существу Григория человек и на мгновение не задумывался об особенностях его лица и склада души. Всему, что хотело говорить о себе, противопоставлялось величие поэта, гнездившееся в воспаленных головах и пронизанных сквозняками одержимости умах. Простота, хоть и святая, оставалась тем не менее простотой, а значит умалением, неразберихой, тщетой. Виктор вообще словно сквозь землю провалился. Но Вера не беспокоилась о нем, она тревожилась за Григория, который представлялся ей человеком куда как менее гибким и изворотливым, чем ее брат. А Григорий переходил от одной группы к другой, слушал, недоумевал и злобился. Куда несутся все эти люди, вот так, гурьбой? Разумный совет Веры давно выветрился из его головы, он шел как в тумане, удрученно сутулясь и по-стариковски перебирая ногами. И попал в сети демонической девушки. Она подошла к нему, когда он с нездоровым румянцем на щеках слушал какого-то очередного чтеца, засмеялась, рассмотрев в его глазах возмущение неправдой мира и страх перед угрозой исчезновения, и сказала с безбрежной, неуемной беспечностью: