В доме было тихо, а с улицы доносился грозный гул. Лезли, лезли на лоб глаза вдовы от ее великого и невыразимого изумления, от раздиравшего сердце трепета перед загадкой бытия, явившейся в образах, которые ни о чем ином как именно о конце этого бытия и свидетельствовали. Погибать ни за что ни про что, безвинно, за чужую вину чужого грехопадения, не хотелось, но этой неизбежности гибели, обреченности своей разделить со всеми общую судьбу Катюша как раз словно не ведала, не понимала толком и в точности, ибо на первый план выходила вполне живая забота о сохранении души, мысль о ее спасении для вечности. Надо было спасать душу. Проще простого погибнуть в такой ситуации, собственно, и действовать нет никакой нужды, сиди сложа руки да жди, когда за тобой явится костлявая, а для спасения души очень даже нужно было действовать, даже ловчить, и Катюша решительно ухватилась за эту нужность, распекая себя за то, что раньше ничем подобным не озабочивалась. Она вдруг забегала, засуетилась, лишь бы не сидеть сложа руки, не пялить вытаращенные глупые глаза в потолок или на улицу, где ужас взметывал к самому небу пыль, языки пламени и душераздирающие вопли. Нужность действия и отвлекала от сомнений, от печальных и опасливых дум, и радовала, и бодрила, хотя, конечно, нездоровой, жаркой, заходящейся бодростью. А как она, при ее неумелости и, в применении к вселенским масштабам катастрофы, неискушенности, могла действовать? Следует исчерпывающе, раз и навсегда ответить на этот вопрос, как и на все прочие сомнения: исключительно в согласии с резонами Онисифора Кастрихьевича, которые он привел ей на горе, в своем светлом и чистом домике.
Когда люди сердятся и режут друг друга где-то далеко, это смута, революция или война, имеющая научно объяснимые причины, а когда признаки бешенства налицо прямо у тебя под окном, это уже конец света. У вдовы Ознобкиной в одно мгновение ум зашел за разум, однако это выглядело так, как если бы она в высшем смысле "взялась за ум", больная, тяжелая наставлениями пророка. Сам же пророк, сидя на горе, оставался бесконечно удален от закипевшей внизу свары, он был необыкновенно прозрачен и пуст, неприхотлив и бездумен. Он стал как воздух и сквозь собственную прозрачность с задумчивостью сонного младенца смотрел вниз. В отдельном городке на склоне горы ничего не происходило, там властвовала тишина, а в большом городе, белевшем поодаль, поднимались кое-где кудреватые ленивые дымы. Пожар, размышлял Онисифор Кастрихьевич равнодушно, или кто балует как дитя малое, а то ведь, гляди-ка, больно много копоти и в разных местах, не иначе как запалили, пустили красного петуха, а может, костры жгут и через те костры скачут как бесы. Таким неспешным думам предавался мудрый старец. Праздник, объявленный мэром, не интересовал его, ему представлялось, что мэр бросил клич, люди тут же сбились в кучу, чтобы пить и танцевать, и эта куча подкатилась к самым его, Онисифора Кастрихьевича, ногам, а он склонился, поворошил ее палкой и, поморщившись, отвернулся: дерьмо! Сильно пришлось склоняться и, принюхиваясь, втягивать идущий снизу смрадный воздух, ибо далеки люди от проникнутой сознанием и духом пророка горы, от ее широко ступившей подошвы. Старик давно уже не спускался вниз, не хотел спускаться и знал, что никакая сила никогда не заставит его сделать это. Здесь, на вершине, у него все под рукой, все схвачено - и жизнь, и смерть.
Катюша вышла из дома, и коты, как бы чуя важность минуты, в дыбящей шерсть тревоге побежали за ней. Сама того не подозревая и ни на какую картинность не претендуя, вдова шагала как-то весьма эпически, хотя этому предшествовала жалкая лихорадка метаний в ставших чужими и ненадежными стенах, ничтожество последних сомнений и сожаление о вещах, которые приходилось покидать, отдавать на разграбление, тоска по исчезающему неизвестно куда и почему богатству, великолепию и сиянию. Но как только переступила порог, оставила его позади, мишурное откатилось в туман прошлого, и все в ней выросло и закруглилось, как в матрешке, правда, в особом аскетически-хмуром роде. Она широко и мощно переставляла ноги, скорбная и грандиозная, в старушечьем платочке, который неведомо как оказался на ее большой голове, и плавающая в болезненном огненном румянце как в томатном соусе, а четвероногие друзья, с их вздыбленной шерстью и неподвижно изливающими зеленую хищную злость глазами, в общем-то тоже не без солидности вышагивали рядом, предводительствуемые хозяйкой.
- Берите имение мое! - закричала вдова, восходя на какой-то пригорок, который красовался посреди мостовой как памятник вечной, неистребимой проселочности. - Не щадите моего живота! Да будет душа моя через то спасена!
Небольшие юркие люди, выныривающие отовсюду на Кузнечной, вносящие в самые неожиданные места свои острые личики и пухлые животы, испуганно оглянулись, заозирались, отыскивая источник этого сурового голоса, не зная, останавливаться ли из-за произнесенных соблазнительных слов. Это были прибежавшие с главных улиц добропорядочные, едва ли не почтенные граждане, отнюдь не думавшие пробавляться грабежом. Напротив, именно от насилия, от ужасающей бесноватости отдельных преступных элементов и примчались они сюда, на родную улицу, поближе к своим домам, норовя поскорее запереться в них, отгородиться от зачинающихся непотребств и злоупотреблений. Для них праздник, назначенный мэром, кончился, едва они уловили, куда дует ветер, и, они подталкивая впереди себя детишек и жен, кинулись прочь, побежали... Они не собирались, сколь ни был заразителен дурной пример, изобретать и утверждать собственный праздник, разве что-нибудь тихое, домашнее, за запертыми дверями и ставнями. Однако призывы Катюши звучали очень привлекательно и как-то на удивление понятно и обоснованно. Благоразумно не питая черной зависти к успехам и блеску сильных мира сего, ибо она по своей громоздкости могла бы завести их слишком далеко, они по-соседски испытывали известное негодование на вдову, которой определенно не по заслугам, не по уму привалило баснословное богатство. Они задумались, заколебались... Дети простерли к ним руки, не смея обратить к старшим слова поучений и напутствий, но всей своей страстной выразительной немотой умоляя их быть решительными. А ведь за ними воистину черным смерчем летит толпа варваров, чуждая моральных оценок и нравственных колебаний, и не яснее ли ясного, что орда эта не только сметет многое на своем пути, очень многое, может быть даже и дома их, в которых они спешили укрыться, но и непременно приберет к рукам то, что вдова сама почему-то предназначает в раздачу и что по праву, как первым услышавшим ее неожиданный и властный зов, должно достаться им. Время ли тут сомневаться, взвешивать все за и против, переминаться с ноги на ногу, тем более выяснять и уточнять побудительные причины странных действий толстушки?
Иные все же струсили, им вдова показалась непомерно чудной, взыскующей чего-то нечеловеческого, предлагающей нечеловеческое дело. Но многие жены тормошили многих мужей: бегите! берите! не разевайте варежку! нельзя упустить! - и даже ринулись к особняку, показывая пример, становясь во главе вторжения. В сердцах этих дам сотворилось Бог знает что, в их душах вздулось адское пламя. Катюша и коты стояли на пригорке. Коты опустились на упитанные зады, ничего не страшась рядом с хозяйкой и удостаивая поднявшийся переполох исполненным некоторой грусти вниманием. Эти нешумные красивые философы были откормлены, а теперь, когда их благодетельница вздумала расточить имение, их ждала впереди неизвестность, скорее всего бескормица и угрюмые скитания. Катюша смотрела на мелькающие в окнах особняка головы и конечности озабоченных людей, на их красными угольками вспыхивающие в тени и полумраке глаза. Там, внутри, все было мелко и остро, искаженно, головенки мародеров не превосходили размерами кулачок младенца, а взметывающиеся в рабочем порыве локти смахивали на наконечники стрел, уж не в кривом ли зеркале видела эту картину вдова? Она усомнилась в реальности происходящего. Солнце миновало зенит и быстро пошло на убыль. Накатила лавина несущих огонь и разруху людей, смела усердных тружеников грабежа, первопроходцев, занимавшихся своим делом тихо, с претензией на безукоризненность, не оставляющую следов и сожалений, что она не нашла себе более достойного применения. У новых захватчиков работа пошла споро, они налетели и накрыли все как саранча, пировали за столом, круглясь и пылая искаженными злобным ликованием физиономиями, а кое-где уже пылали и занавесочки, занимались вещицы, разная там мебель, гардеробы с бесчисленными и после набега нарядами, и иное сгорало в мгновение, не успев распалиться по-настоящему, а что-то тлело, пускало вонючий дымок, стелившийся уже и на улице. Последними пожаловали те, для кого революция уже много часов была свершившимся фактом; теперь они занимались экспроприацией. Зрелище, открывшееся им на Кузнечной, вызвало слезы у них на глазах, ведь они опоздали к разделу имущества, к переделу собственности, в огне ничего уже не возьмешь, а за пиршественный стол их не пускали багроволицые смутьяны, не ведающие организованности и не подчиняющиеся ничьим приказам. Экспроприаторы, блюдя свою последовательную устремленность в будущее и считая, что дом в конечном счете завоеван ими, а не сбродом, пеной революции, вылезли на крышу особняка и среди дыма и кое-где уже проторивших себе путь языков пламени закрепили на шесте красный стяг, для гордого наличия которого сгодилась юбка одной из воинственных предводительниц этого организованного нашествия. Они победили. Дотошные, они бегали по крыше, резко нагибаясь в бесплодных, судя по всему, поисках, в погоне за чем-то не видимым Катюше. Оставшаяся без юбки особа с писком прикрыла руками тощий зад, защищаясь от лизнувшего его огненного ветра. Выпивка и жалящий сердце идейный гнев, обернувшись огнем, сыграли с ней злую шутку, заставили отплясывать на крыше в непотребном виде что-то из неизвестного и недоступного ей прежде репертуара. Пожарная машина словно огромным членом выстрелила в небо длинной лестницей, и суровые пожарники в серых комбинезонах устремились в огонь, расталкивая сгибавшихся под тяжестью тюков с награбленным добром мародеров. Катюша перестала чувствовать себя хозяйкой этого дома, который все еще гордо и мрачно высился перед ней. Конец света шел полным ходом, и женщина засмеялась сама не зная чему. Она захохотала, запрокинув голову, это был сомнительный, скверный, даже чудовищный смех, как бы издевательский, так смеются сошедшие с ума или те, кто надеется хотя бы вспышкой какого-то вымученного, мнимого безумия облегчить страдания души, унять смятение... А потеряла ли бедная женщина разум - это, пожалуй, глава уже другой истории.