Предыдущий рассказчик тут сказал бы, господа, что вздорный мой сон был неслучаен, что он соединил с реальностью нечто глубинное, о чём я не мыслю разумно. Это всё фантазии, господа. В Тунисе я никогда не бывал, но кое-что читал о нём, хотя, признаюсь, тех подробностей о руинах Тисдруса, Тугги, Суфетулы, Киллиума – так я определил из дальнейшего чтения места́, где довелось побывать лишь во сне, – я не встречал нигде. И что это за поэма о пчёлах, высеченная на мавзолее Флавия Секунда (v)? Никаких сведений о ней я не нашёл. Верно ли было открывшееся умственному оку хотя бы отчасти, или это была чистая иллюзия, этого я вам не скажу наверное. Но знаменитый наш современник-философ учит нас, господа, что, погружаясь в себя, мы узнаём об истинной связи «я» с окружающим миром, что на определённых глубинах внешнее и внутреннее, «я» и «не-я» сливаются. Значит ли это, что нет и различия между химерою, фантазией художественною и мыслящим последовательно, противоположно фантазии разумом? Я думаю, господа, что различие есть. Иначе вздорный мой сон был бы не менее реален, чем солнце, уже разогревшее воздух и залившее блеском Средиземное море, вид Мальты, радостные возгласы команды корабля и ещё одного русского пассажира. Так, господа, можно уйти весьма далеко и совсем потеряться в умственной Фата-Моргане. Так и наш пироскаф «Николай» можно объявить несуществующим, а нас лишь тенями от его дымов на стене плавучей Платоновой пещеры.
Вам, вероятно, интересно окончание рассказа – вот оно. Ещё до захода солнца мы вошли в порт Лавалетты, где владеющие островом англичане нас поместили в обязательный двадцатидневный карантин, впрочем, довольно комфортный. Я получил доступ к имевшимся в городе книгам по средиземноморским древностям у заочно знакомого мне коллеги господина Орацио Фальконе, жившего тогда в Лавалетте, и засел за записки о виденном и слышанном в последние дни путешествия. Комнату в карантине мне дали чистую и просторную, стол был самый лучший – только плати. Сопутник мой расположился по соседству – и тут мне предоставилась возможность убедиться в том, что ему действительно было что скрывать; власти приняли его так, как если бы он был в генеральском чине или довольно высокого происхождения. Впрочем, разгадывалось это довольно просто. Нам надлежало предъявить свои заграничные паспорта; и я по случаю заглянул в то, что написано было в документе его, выданном нашим посланником в Константинополе Аполлинарием Петровичем Бутенёвым, моим добрым знакомым, взамен прежнего, по коему он, видимо, числился выбывшим по смерти. Также выяснилось, что встречи с неразговорчивым пассажиром давно уже ждал на Мальте Lord R., и вот соотечественник наш, о котором я вам столько рассказывал, не называя его имени, решил задержаться там по новым, по-прежнему не вполне мне ясным – да я сам больше его ни о чём и не спрашивал, – но, очевидно, неотложным делам. Что касается меня, то, ожидая увидеть памятники греческой и римской древности на Сицилии, а не ограничиваться разговорами о них или снами, как в мёртвый штиль у берегов Лампедузы, я обошёлся, по окончании карантина, самым общим осмотром Мальты и безотлагательно отплыл в Мессину. Впечатления мои от Сицилии были не менее поразительны, но сегодняшний мой рассказ окончен, а то, что происходило на Сицилии, – совершенно другая история.
Первым прервал молчание слушавших Эспер; говорил он смущённо и уважительно:
– Какой удивительный и вместе с тем простой рассказ! Мне бесконечно жаль, что полковник Тарасов сошёл на берег раньше, чем я мог задать ему этот вопрос, и, может быть, вы мне, как путешествовавший в тех же самых краях, ответите. Дело в том, что и мой дядя тоже воевал в кампанию 1829 года в Европейской Турции и считался погибшим, ведь такие ошибки часты, но потом оказался цел и невредим.
Начав говорить, князь Эспер не заметил, что молодая пассажирка, затеявшая все эти рассказы, приблизилась к Корсакову и, нисколько не стесняясь тем, что между ней и вторым рассказчиком стоял некто третий, произнесла прямо и просто:
– Я ценю, Сергей Алексеевич, ваше желание впечатлить и переубедить меня. Вам почти это удалось. Я должна вам сказать кое-что, чего не могла, даже не хотела говорить в Петербурге. Впрочем, подождите до завтра, – и отошла, не попрощавшись.
– Как, вы знакомы? – изумился Эспер, в свои двадцать два года неожиданно малоопытный в подобных делах.
– Увы, – только и ответил Корсаков.
К вечеру погода установилась настолько прекрасная и тёплая, что бо́льшая часть пассажиров вышла полюбоваться закатом. И действительно, на полусеверных бледноватых широтах он впечатлял больше, чем однообразный восход. Солнце, садившееся справа от корабля в казавшееся бесконечным – куда ни глянь – море, залило ровным золотом и воздух, и воду. Ещё несколько минут, и оно скроется за видимым окоёмом, погрузив воздух и воду в стремительно густеющую черноту.
Вакаринчук продолжал усиленно рисовать в своём альбоме, на этот раз беглыми полосами акварели поверх вычерченного грифелем контура. Когда наконец темнота не позволила ему больше работать и стали видны первые звёзды, он сказал остававшемуся на палубе рядом с ним князю Эсперу:
– А знаете ли, фамилия моя литовского корня, от вечерней звезды, Вакарине. Видно, кто-то из предков моего приёмного отца жил в Виленском крае. Вот и вы, князь, тоже звезда вечерняя, Эспер. Случайно ли? Думаю, нет. Две вечерницы на чёрном балтийском небе. А вы сами-то что об этом думаете?
Лысогорский ему не ответил. Слишком многое из того, что он узнал сегодня на палубе, предстояло осмыслить.
Пополудни следующего дня море было покрыто едва заметной рябью. Ветер практически стих. Только ритмично черпали воду колёса оставлявшего за собой длинный дымный шлейф парохода.
Когда публика собралась после обеда на палубе в ожидании продолжения рассказов, то заговорила та самая русская, что их затеяла за два дня до того.
– Мне кажется, когда мы говорим о том, что случилось или могло случиться, мы всеми силами отделяем воображаемое от действительного. Но для многих воображаемое и есть действительное. Жаль, что полковник покинул наш пароход – мой рассказ, надеюсь, дополнит то, что мы услышали от него. Кажется, господин Тарасов всё-таки не до конца верил тому, что нам рассказал. Но это бы ещё полбеды.
Мы, женщины, знаем, что мужчинам трудно говорить о своих чувствах. Товарищ полковника был буквально сокрушён своим чувством, а признаться в этом не смог.
Я расскажу вам историю одной моей подруги, и история эта будет лишь о чувствах. Именно в чувствах видна зыбкость того, что кажется нам действительным.
Подруга моя, чьего имени я пока называть не буду, родилась в Германии, а вырастала в Италии. Немкой она не была. Итальянкой так себя и не почувствовала. Да и что такое Италия? Можно быть римлянкой, флорентийкой, неаполитанкой, жить в Королевстве обеих Сицилий или даже в Сардинском королевстве – но быть итальянкой? Это какая-то абстракция.
У отца её, старого, опытного дипломата, рано овдовевшего, дома была коллекция музыкальных инструментов, а ещё – большая библиотека и нечто вроде домашнего музея: картины, скульптуры, осколки всяческой древности. Словом, не дом, а пристанище муз. Особенно отец любил музыку: причуды его доходили до того, что за обедом подающие слуги выпевали названия блюд басами и баритонами, кто помоложе – дискантами; служанки, следившие за порядком в столовой и убиравшие, когда было много гостей, вторили им хором из контральто и сопрано (меццо-сопрано отец не жаловал), а шеф-повар исполнял дивертисменты на хрустальных бокалах, частично или полностью полных вина, которые потом заполнялись до конца и раздавались пришедшим. Сочинял всю эту развесёлую музыку сам отец. А ещё говорили, что он добавил несколько номеров в оперу об индийских приключениях Александра Великого на известное либретто Метастазио – ту самую, что шла в театре Сан-Карло и в других театрах Европы, но без указания его имени. Исключительно из-за скромности старого дипломата.