Нескончаемо тянулась ночь. Раньше старый доктор любил в полночные часы наблюдать в медную телескопическую трубу сияющую россыпь звезд, но сейчас из-за боли не мог поднять голову и взгляд его упирался в висевший на спинке стула потертый фрак с Владимирским крестом в петлице. Этот орден – редкостный среди иностранцев – Фёдор Петрович заслужил еще в 1808 году за успехи и бескорыстие при лечении глазных болезней (двадцатишестилетний Гааз, ученик венского офтальмолога Шмидта, приехал в Россию в 1806 году по приглашению княгини В.А. Репниной-Волконской). Он очень дорожил наградой. Крест ев. Владимира 4-й степени давал право на потомственное дворянство, но Гааз так и не обзавелся семьей, и орден был ему дорог особенно своим созвучием с Владимиркой – главной кандальной дорогой России.
2
Максим Горький был убежден, что «о Гаазе нужно читать всюду, о нем всем нужно знать, ибо это более святой, чем Феодосий Черниговский».
Это высказывание принадлежит писателю, вложившему в свое время в уста Сатина красивые слова о Человеке. Из-за частого повторения хрестоматийного монолога кое-кто мог уверовать, будто гордость за человека полностью отменяет жалость к нему. Сам Горький думал иначе: ведь сердцевину жизни Гааза составляют сострадание и милосердие. Жалость – одно из величайших человеческих чувств, может быть, даже самое человечное. Противопоставляют жалости безжалостность (то есть жестокость) и равнодушие.
Слова Горького о Гаазе адресованы юристу А.Ф. Кони – автору вышедшего в 1896 году прекрасного очерка о Фёдоре Петровиче. В значительной степени благодаря его книге имя и деятельность «святого доктора» были спасены от забвения.
Выдающийся юрист проявлял постоянный интерес к тем личностям, чья жизнь могла служить нравственным примером. Будучи судьей и прокурором, Кони ясно сознавал, что идеальных людей нет, но есть люди, наиболее ярко и последовательно воплощающие идеалы каждого из нас и всего общества в целом, как бы эталоны общественной морали. Особенно высоко он ставил людей, открывших перед ним «красоту человеческой совести», и среди них прежде всего Льва Николаевича Толстого и Фёдора Петровича Гааза. Причем в благоговении перед великим писателем и скромным доктором можно заметить отличие, некий психологический нюанс: в минуту трудных решений, когда так легко примирить поступок с обстоятельствами, оправдать компромисс услужливыми прецедентами, тревожным колоколом в душе звучало: «А что скажет на это Лев Николаевич? А как он к этому отнесется?» – тут на первый план выступало мнение Толстого.
Думая же о Гаазе, соизмеряя свою жизнь с его, Кони, безусловно, вопрошал себя: «А как поступил бы в таком случае Фёдор Петрович?» – тут важен был пример, ибо вся жизнь Гааза была непрерывным добротворчеством.
Ф.П. Гаази А.Ф. Кони были современниками. Но временная связь тут чисто формальная: когда умер старый доктор, будущему юристу и сенатору едва исполнилось девять лет. Однако искренность, которой дышит его книга, не вызывает сомнений в том, что автор кроме архивных материалов использовал свидетельства людей, близко знавших Гааза. Думаю, не обошлось и без семейных преданий. В 1820-х в Москве имелся единственный оптический магазин, принадлежал он деду А.Ф. Кони – Алексею Кони. Многие московские врачи были постоянными посетителями магазина, где, наряду с подзорной трубой и микроскопом, можно было приобрести лорнет или очки. Гааз, будучи одним из первых окулистов отставной столицы, нередко заходил со своими пациентами в оптический магазин Алексея Кони на Кузнецком мосту. Здесь же, на углу Кузнецкого и Рождественки, много лет и жил Фёдор Петрович.
А первое гласное свидетельство о Гаазе принадлежит А.И. Герцену: «Доктор Гааз был преоригиналь-ный чудак. Память об этом юродивом и поврежденном не должна заглохнуть в лебеде официальных некрологов, описывающих добродетели первых двух классов, обнаруживающиеся не прежде тления тела.
Старый, сухощавый, восковой старичок, в черном фраке, коротеньких панталонах, в черных шелковых чулках и башмаках с пряжками, казался только что вышедшим из какой-нибудь драмы XVIII столетия. В этом grand gala[3] похорон и свадеб и в приятном климате 59-го градуса северной широты Гааз ездил каждую неделю на этап на Воробьёвы горы, когда отправляли ссыльных. В качестве доктора тюремных заведений он имел доступ к ним, он ездил их осматривать и всегда привозил с собой корзину всякой всячины, съестных припасов и разных лакомств, грецких орехов, пряников, апельсинов и яблок для женщин».
Заканчивая некролог о Гаазе (эти страницы «Былого и дум» написаны в 1853 году), Герцен вспомнил эпизод о том, как однажды больной украл у доверчивого доктора столовое серебро, был пойман и приведен к Фёдору Петровичу. Послав больничного сторожа за квартальным, Гааз сказал вору:
– Ты фальшивый, ты обманул меня и хотел обокрасть, Бог тебя рассудит… а теперь беги скорее в задние ворота, пока солдаты не воротились… Да постой, может, у тебя нет ни гроша, вот полтинник; но старайся исправить свою душу – от Бога не уйдешь, как от будочника!
Тут восстали на Гааза и домочадцы. Но неисправимый доктор толковал свое:
– Воровство – большой порок; но я знаю полицию, я знаю, как они истязают, – будут допрашивать, будут сечь; подвергнуть ближнего розгам – гораздо больший порок; да и почем знать – может быть, поступок мой тронет его душу!
В этой зарисовке видна утрированность и портрета, и характера, и самого типа личности. Люди, коротко знавшие Гааза, могли бы оспорить сходство эскиза, сделанного пером Герцена, с оригиналом. Высокий, тучный, с крупными чертами энергичного лица, голубоглазый, со взглядом серьезным и спокойным, Фёдор Петрович менее всего походил на «воскового старичка».
Чудак из драмы XVIII века? Юродивый и поврежденный? Но какому чудаку под силу сделанное Гаазом:
1832 год – устройство тюремной больницы на Воробьёвых горах;
1833 год – отмена «прута»;
1836 год – замена тяжелых кандалов «гаазовскими» – облегченными, обшитыми кожей или сукном; открытие школы для детей арестантов;
1844 год – открытие больницы при Старо-Екатерининском приюте;
1846 год – отмена поголовного обрития ссыльных;
1847–1848 годы – во время неурожая Гааз собирает И 000 рублей серебром на пропитание арестантов;
1829–1853 годы – на средства, собранные Гаазом, выкуплено 74 крепостных; в эти же годы Гааз 142 раза ходатайствует о помиловании осужденных, смягчении наказания и пересмотре дел.
Ну, а характер старого доктора? Когда на пути к доброму делу возникали препятствия, не было силы, которая помешала бы Гаазу вступить в бой…
Однажды на заседании Тюремного комитета он не побоялся резко возразить митрополиту Филарету, в ответ на его фразу «Если человек подвергнут каре, значит, есть за ним вина» воскликнув:
– Да вы о Христе забыли, владыко!
Присутствующие смутились и замерли в ожидании реакции митрополита. Еще никогда и никто не дерзал так говорить с ним, находившимся в исключительно влиятельном положении. Но глубина ума Филарета была равносильна сердечной глубине Гааза. Он поник головой и замолчал, а затем встал и, сказав: «Нет, Фёдор Петрович! Когда я произнес мои поспешные слова, не я Христа позабыл – Христос меня оставил!..» – благословил всех и вышел.
Какой уж тут юродивый или чудак? Тут протопоп Аввакум приходит в сравнение, тут непреклонность Лютера: «На том стою и не могу иначе!»
Что ж, Герцен ошибся? Да, ошибся – в деталях внешних, даже в характере. Но проницательность не изменила великому публицисту: он словно предугадал, как именно будет писаться жизнь Гааза его биографами – все они, начиная с самого замечательного, А.Ф. Кони, и заканчивая новейшими западногерманскими авторами, будут подчеркивать лишь его кротость, лучезарность, искажающие истинные масштабы личности Гааза.
Однако А.П. Чехов разглядел в сложном характере Гааза качества борца, бескомпромиссный протест против устоявшегося общественного правопорядка. В письме А.С. Суворину Антон Павлович, выстраивая ряд лучших людей, идущих впереди нации и поднимающих тревогу при виде несправедливости, ставит Золя, защитника невинно осужденного Дрейфуса, Короленко, спасшего от каторги мултанских крестьян, и доктора Гааза, чудесная жизнь которого «протекала и кончилась совершенно благополучно».