– А ты поплачь, легче станет, – посоветовала тетя Надя. Она смотрела на меня, по щекам катились крупные слезы.
– Ефим Михайлович был? – спросил я.
– Был. Он вроде как у вас жить собирается, у них там комнатенка маленькая, а здесь ребятишки одни.
Тетя Надя замолчала, увидев в дверях Костю. Он боком подошел ко мне, потрогал пуговицу на пиджаке и молча забрался на колени. Я провел рукой по волосам и заметил на шее белые рубчики. Однажды мать оставила меня нянчиться с Костей. Ему тогда было около года, я утащил его на улицу, посадил у забора, а сам с ребятишками гонял мяч. В это время на Костю налетел петух. Костя, закрыв голову руками, уткнулся лицом в траву, орал на всю улицу, а петух долбил его в шею.
– Я деньги привез, – сказал я тете Наде. – Вы, наверное, поистратились тут.
– Да что ты! Ребятишкам что-нибудь купи. Сгодятся еще.
Через полчаса пришел мой дядька Ефим Михайлович. У порога снял шапку, обмел веником снег с валенок. Я встал, пошел навстречу. Он торопливо поправил капроновый галстук, кинулся ко мне, обхватил за плечи.
– Вот ты какой стал, – пробормотал Ефим Михайлович, тыкаясь в шею шершавым, как наждак, подбородком. За годы, что я не видел его, он мало изменился, располнел только и как будто убавился ростом.
– Надолго отпустили? – спросил он, отстраняясь от меня.
Я не успел ответить. Прямо от порога, увидев меня, закричала, запричитала жена Ефима Михайловича, Фрося. Когда она вошла, я не заметил.
– Замолчи, дура-баба! – прикрикнул на нее Ефим Михайлович.
Она, сморкаясь в платок, прошла в комнату, присела на стул рядом с тетей Надей.
– Вот такие, брат, дела, – сказал Ефим Михайлович. – Ушла твоя мамка от нас. Плохо, конечно, что не успел, но что поделаешь. У нас тут без тебя мысли нараскоряку. Телеграмму я прямо начальнику аэропорта дал.
– Уж как я ее любила, как любила… – завыла Фрося. – Говорила, береги себя, у тебя же дети. Куда им теперь, горемычным, деваться!
– Перестань, Фрося, – оборвала ее тетя Надя. – Парень с дороги, лица на нем нет, а ты крик подняла.
Фрося прикусила язык, побаивалась она тетю Надю.
– Долго пробудешь? – спросил Ефим Михайлович.
– Отпуск мне дали на десять дней. Пока летел – осталось шесть.
– Да что мы так разговариваем-то? Давайте за стол, – сказала тетя Надя.
– И то верно, – подхватил Ефим Михайлович.
Тетя Надя поставила на стол еще два стакана. Ефим Михайлович разлил водку. Себе и мне по стакану – женщинам по половинке.
– Хорошая у тебя была мамка, добрая, – как и положено в таких случаях, начал он, но где-то на полпути голос у дядьки обмяк, худой кадык завис посреди горла. – Помянем, Степа, – уже тише закончил он.
Выпили разом, закусили, потом выпили еще по одной. Ефим Михайлович откашлялся, стал рассказывать, как провожали родню.
– С ребятишками решать надо, – остановила его Фрося.
– Да, да, – заторопился Ефим Михайлович. – Тут Кутины приходили, говорят, может, отдадите Наташку. Детей-то им, сам знаешь, Бог не дал. А дом без ребенка – сирота. Хотели из детдома взять, да там чужие, а Наташка у них на глазах выросла.
Фрося помалкивала, но взглядом, точно кошка мышь, сторожила меня. Тетя Надя, которая после рюмки, похоже, обмякла, подняла голову. На груди натянулось платье.
– Вот что я вам скажу, люди добрые, что, у них собственной родни нет? – Она пристукнула кулаком по столу, со стола упал нож.
– Кто-то еще придет, – почему-то испуганно сказала Фрося.
– Должно быть, мужик, – деловито заявил Ефим Михайлович. Он поднял нож, вытер лезвие о рукав, положил обратно на стол.
– Неужто мы оставим их? Наш корень – наша кровь, – повела бровью тетя Надя. – Люди-то потом что про нас скажут?
– Я и говорю, решать надо, – поддержал Ефим Михайлович. – Кабы у нас с Фросей квартира побольше была, я и разговор вести не стал, забрал бы ребятишек к себе.
– Правда, Ефим, правда, – поддакнула Фрося.
– С Анной мы душа в душу жили, – поглядывая на тетю Надю, продолжил Ефим Михайлович. – Я ей то угля привезу, то дров, в прошлом году пять рулонов толи достал.
Вот так и раньше. Привезет нам известь, мама побелит себе и ему. Потом оправдывалась передо мной: «Ефим, он ничего, он хороший. Фрося, та из него веревки вьет. Ей ведь какого мужика надо? Чтоб не ел, не пил и на голове ходил. У самой руки от задницы выросли». Жили они на железнодорожной станции в переполненном бараке. Нескладная, неладная была у них семья, Фрося часто болела. Ефим Михайлович летал с одного предприятия на другое, искал длинные рубли. Хозяйства у них не было, если не считать маленького огородика, в котором ничего не росло. У соседей водились и морковь, и огурцы, и капуста. У Ефима Михайловича ничего. «Место, место гнилое, – частенько жаловался он матери, – вот если мне ваш огород, озолотился бы».
– Я сейчас кладовщиком работаю, – доносился до меня голос Ефима Михайловича, – работа ответственная, подотчетная. Люди-то сейчас какие? Быстро под монастырь подведут, и окажешься за Ушаковкой.
Почувствовав, как во мне растет неприязнь к Ефиму Михайловичу, я поднялся из-за стола и вышел на улицу. Морозный, пахнущий сыростью воздух выбил на глазах слезу. Огороженный крышами домов кусок звездного неба напоминал приборную доску самолета. Из трубы соседнего дома, протаптывая размытую дорожку, куда-то ввысь тянулся сморенный дымок. Из-за сеней бесшумно вынырнула собака, завертелась около ног, затем бросилась на грудь, пытаясь лизнуть меня в лицо.
– Полкан, дружище, как нам теперь?
Полкан, пригнув уши, смотрел на меня, глаза у него радостно поблескивали.
Скрипнула дверь, вышел Ефим Михайлович.
– Ты чего выскочил? – дыхнул он сзади. – Один захотел побыть?
Полкан поднял уши, угрожающе заворчал. Ефим Михайлович на всякий случай отступил за меня.
– Я вчера с директором школы разговаривал, – зевнул он. – Бумаги в детдом пошлет на ребятишек. Тебе только заявление написать.
И тут у меня будто сорвалась пружина, я схватил дядьку за рубашку, рванул к себе.
– А меня ты спросил?
– Ты что, сдурел? – отшатнулся Ефим Михайлович и в следующее мгновение взвизгнул: – Убери собаку, убери, а то порешу!
Полкан вцепился дядьке в штанину. Ефим Михайлович начал отбиваться от него свободной ногой.
– Полкан! – крикнул я. – Пошел вон!
Собака тотчас же отскочила в сторону.
– Вы почему маму без меня похоронили? А-а? Пять рулонов толи достал! Благодетель!
Ефим Михайлович хрипло дышал. Согнувшись, он прикрывал голову рукой. Я отпустил его. Открылась дверь, высунулась Фрося. В сенях на полу легла полоска света.
– Вы чего это там? Давайте в избу, а то простынете.
– Закройся, – махнул на нее Ефим Михайлович. – Разговор тут серьезный.
Фрося скрылась, вновь стало темно.
– Узнаю, в отца. Такой же заполошный был, – отдышавшись, сказал дядька. – Ты пойми меня правильно, к себе их взять не могу, у самого двое ребятишек, и Фрося – какой из нее работник? Всю жизнь по больницам. Того и гляди вслед за твоей матерью отправится. Жизнь, она короткая, а жить хочется. Ты тут меня укорил. А знаешь ли, как они без тебя жили? На улице дождь, а в комнате тазы, кастрюли стоят – крыша протекает. Толем бы крышу покрыть, да нет его нигде. Нет, понимаешь! И в магазине не купишь.
Горячая волна неизвестной доселе жалости и стыда накрыла меня.
– Прости, Ефим Михайлович, – пробормотал я.
– Да что там, это горе в тебе бродит, выхода ищет.
Я нащупал дверную ручку, вошел в дом. Снова сели за стол. Все молча смотрели на меня. Галстук Ефима Михайловича сиротливо висел на боку, из-под воротника рубашки высунулась засаленная, в узлах резинка.
Мне стало противно и стыдно за себя. Они были рядом с матерью, плохо ли, хорошо ли, но что-то делали для нее и последний долг отдали, и вот сейчас не уехали, как другие, а сидят рядом со мной, хотят чем-то помочь. Спасибо и на том.
– Что молчишь, Степа? – спросил Ефим Михайлович. – Ты старший, как скажешь, так и будет.