Дед часто приставал к матери, сидящей у телевизора, с противными вопросами: «Вот ты целыми днями его смотришь. Про здоровье, про путешествия, про положение международное. Смотришь-смотришь, а все не умнеешь. А почему?»
«Пишем-пишем, читаем-читаем, а все не умнеем, – подумал Андреев. – А почему?»
Впрочем, тему зла «закрывали» примерно раз в столетие. Обнаруживали виновников, корни, способы распространения. И закрывали. Язычники, варвары, христиане, Крестовые походы, колодцы, отравленные евреями, ведьмами и лично Чумой. Раз в столетие все становилось совершенно ясно. А потом начиналось по новой.
Импотенция знания, которое забегает так сильно вперед, что вынуждено еще лет триста ждать первую команду догоняющих. Но и назад тоже. Битое палками, купленное должностями, втиснутое в эпохи «служения идеи» и кровавых битв за нее, знание марширует назад, становясь смешным, пустым, напоминающим по вкусу сухую землю.
Учебник научного коммунизма в этом смысле такой же абсурд, как и бестселлер Шпенглера и Инститориса «Охота на ведьм». И простому человеку ведь никак не разобраться, бежит оно, это знание, подпрыгивая и весело призывая бежать за ним, или уныло плетется, возвращаясь «к истокам», куда-то в каменный век, который Андреев не считал безнадежным. Слишком долгим, молчаливым, негодным к беседам и толкованиям, но не безнадежным.
В доме фрау Элизабет книг о предательстве не было. Так, чтобы в теме, прямо в заголовке – нет. Зато внутри – сколько угодно. Шиллер, Гете, жизнеописание Цезаря, Атиллы, Моцарта, Майкла Джексона… Странный набор, компот. Но у самого Андреева дома компот был погуще.
Цвейг, Томас Манн, Герман Гримм, а с ними Карл Маркс и Вирджиния Вульф. И множество других, совсем не известных, до стыда не известных ему писателей. «Надо было учить немецкий», – думал Андреев, рассматривая книги, изданные до Первой мировой, и до Второй, и после, и год назад… Книга на английском была только одна. Случайно заброшенная на тумбочку возле кровати, возможно, оставленная предыдущим постояльцем, скорее женщиной, чем мужчиной, мелодрама о том, как все ненавидели друг друга, потом любили, а потом умерли. Самым лучшим место в ней был эпиграф из «Итаки» Кавафиса: «And if you find her poor, Ithaka won’t have fooled you. Wise as you will have become, so full of experience, you will have understood by then what these Ithakas mean».
Среди немецких тоже, наверное, были мелодрамы, не отданные для уличного чтения, а сохраненные для себя, для потомков, которых, кажется, не было.
Две полки в шкафу, что стоял напротив греденции, были посвящены папе Пию XII. Папе, подозреваемому в пособничестве нацизму, объявленному позорным молчальником, допустившим Страшный суд на земле. Обвиненному в том, что он отказался предать анафеме Гитлера и пожимал ему руку, что безмолвствовал, когда началась война и продолжал молчать, когда стало известно о концлагерях и об уничтожении евреев.
В том, что только один раз, один-единственный, в канун Рождества 1942-го он сказал что-то очень расплывчатое о сотнях тысяч жертв, обреченных на смерть в силу их национальности и расы. А счет уж шел на миллионы. Он считался трусом, проклятым и проклинаемым, не желавшим рискнуть, не готовым помочь. Пий XII не каялся, не оправдывался и не просил прощения. Это казалось грубым, высокомерным и нехристианским.
Кому-то черному, говорливому, кому-то не ленивому в зле папа Пий XII казался исчадием ада.
Но было совсем по-другому, дорогая фрау Элизабет. Было совсем по-другому.
Через несколько дней после освобождения Рима генерал Марк Кларк, командующий 5-й армией союзников, попросил у Папы прощения: «Боюсь, вас побеспокоил шум моих танков. Извините». Пий XII улыбнулся и ответил: «Генерал, всякий раз, как вы придете освобождать Рим, можете шуметь, сколько угодно».
С той стороны, что всегда была белой и не требовала оправданий, выжили сотни тысяч евреев. Римских, венгерских, австрийских, словацких. Визы и паспорта, вагоны и корабли, сложные переговоры и много контактов с британским посольством… И гвардия. Пий пригласил евреев вступать в ряды ватиканской гвардии. И сколько их стало? Три тысячи? Четыре… Четыре тысячи марширующих под носом у Гитлера ватиканских гвардейцев.
Две полки о Пие. А дома – такие же – но только о митрополите Шептицком. Процесс признания святым называется беатификацией. Они оба, конечно, уже встретились на небесах, им лично – не к спеху. Наверное, им даже смешно. Но здесь – битвы. Битвы и годы ожидания. Андрееву говорили, что святые должны явить чудеса. Чудеса под протокол, при свидетелях, достойных доверия. Все серьезно. Все категорически серьезно.
Марина ушла от него именно из-за этой серьезности, не ватиканской, а его личной серьезности и занудности, с которой он мог погрузиться в чужую историю и жить в ней, не замечая ни цен на мясо, ни морщин под ее глазами.
«Но это же даже хорошо. Разве нет?»
«Нет! Я хочу, чтобы ты врал мне. Изворачивался, следил за мной и за собой. Чтобы ты врал, как все, чтобы ты изменял мне, чтобы ты рылся в моих вещах, а я в твоих, чтобы были скандалы, чтобы ты уходил и возвращался!»
Андреев обещал постараться, научиться и явить Марине горы вранья. Но чуда не произошло. И свидетелей, достойных доверия, не было.
Хотя вот здесь, в Вене, он хорошо продвинулся в контексте «рыться в вещах». Марина могла бы им гордиться. Еще немножко, и он начнет много врать, а пока вот – вытаскивает с полок книги, листает страницы с мелкими чуть выцветшими буквами. Удивляется, что его Микеланджело был написан Андре Моруа, а Микеланджело герра Клауса – Германом Гриммом… Удивляется, но достает еще и еще, заваливает себя книгами – халабуда, баррикада, блиндаж. Все, как он любит. Рай – это нескончаемая чашка чая в бесконечной библиотеке.
Альбомы о странах и городах. Фотографии, карты, телефонные справочники и путеводители Италии, Греции, Аргентины, Индонезии, Чехии, Германии, Британии, Таиланда, Израиля… музеи, сокровища, подшивки газет на испанском языке, театральные программки…
Кто-то из них был педантичным путешественником? Клаус или Элизабет? Или это их отец Николас, проживший такую долгую жизнь, что Андреев успел застать ее часть, записанной именем на табличке под звонком на кованом заборе?
Книги взяли Андреева в плен без всякого хэнде-хох и без всякой надежды на что-нибудь уже почти родное, английское. Еще не научившись толком всем премудростям «рытия в вещах», Андреев чувствовал себя преступником. Ему стало нехорошо, стыдно. Фрау Элизабет могла видеть его в окна. В любое из четырех незанавешенных окон. Озираясь по сторонам, пытаясь сконструировать фразу: «Ну вы же сами сказали мне сделать это», он пытался «сложить все, как было». Как было он не помнил… Какие полки? Что за чем? Фамилиями или размером? Он стал спешить, брать сразу большими стопками, но не удерживал равновесия, часть книг летела на ковер, раскрывалась интимно и беспомощно серыми старыми страницами.
Он не увидел, из какой книги выпало письмо. Пожелтевший, аккуратно вскрытый конверт из хорошей и плотной бумаги. Без марки. Андреев узнал на нем обратный адрес, написанный фиолетовыми чернилами – адрес дома, где он теперь жил. А адресат, стало быть, не ответил? Письмо не получено? Ну еще бы… Адрес получателя не слишком удивил. Papst Pius XII. Когда ты столько читаешь о папе, то ничего удивительного, что в конечном итоге ты начинаешь писать ему письма.
Андреев в детстве писал в «Пионерскую правду». И тоже – без указания города, улицы, номера дома. Казалось, что «Пионерская правда» – сама по себе адрес. А писал он стихи. Писал много и посылал часто. Письма никогда не возвращались. Но и ответы тоже не приходили. Андреев заглядывал в ящик утром и вечером… а когда не мог или не успевал, то просил маму. Года полтора это длилось. Как лихорадка. А потом он понял, что пишет плохие, глупые и стыдные стихи. И с облегчением перестал ждать.
В какой-то книге, на какой-то полке, в каком-то шкафу лежит пачка его дурацких писем в газету, которые почтальонша наверняка передавала матери из рук в руки, чтобы не расстраивать ребенка. «Ну, мам, – смущенно сказал Андреев чужому письму. – Вот я идиот. Только сейчас об этом подумал».