– Проходи.
Но в комнату не ушла, лишь отступила в сторону, наблюдая за тем, как он раздевается, ставит у порога сапоги, из которых пахнуло привычным ему запахом мужского общежития, наконец опомнилась, суетливо метнулась куда-то, вернулась с полотенцем, выглаженной пижамой (новая или… А у него была в этом доме пижама?), сказала, пытаясь поймать его взгляд:
– Там ванная. Ты знаешь… А я приготовлю поесть…
– Узнаю твою чистоплотность… Нет, чтобы накормить сначала…
Сказал просто так, закрепляя утраченную обыденность существования в этом замкнутом пространстве с уже изменившейся, но все еще чем-то знакомой женщиной. А она вдруг покраснела. Стала оправдываться, обещая моментально что-нибудь приготовить, потому что ничего сегодня еще не варила, но он махнул рукой и закрыл за собой дверь ванной, не меньше, чем голод, ощущая потребность смыть, стереть с себя все эти годы, прожитые не так, как хотел, как мог бы…
Когда вышел в пахнущей лежалой чистотой пижаме, немного великоватой, но, похоже, все же его, каким он был прежде, размера, на чистеньком кухонном столе его ожидали тарелочки с аппетитными кружками колбасы и ноздреватыми пластинками сыра, масляно золотились шпроты, дымилась в блюде картошка, и все это закономерно дополняли пузатенький графинчик (кажется, он его сам покупал) и две хрустальные рюмочки. Он подумал, что уместнее было бы сейчас налить в кружку, но, взглянув на Галину, ожидающую если не похвалы, то одобрения и отчего-то вызывающую необъяснимую жалость, произнес:
– В снах такого не снилось…
И придвинулся ближе к столу.
Теряясь от выбора, положил на тарелочку картофелину, подумав, добавил кружок колбасы и, подняв уже налитую Галиной рюмку, коротко сказал:
– За встречу.
Пока мир становился мягким и добрым, а сидящая напротив женщина превращалась в красавицу, пробуждая желание, стремительно поедал подкладываемое ею и слушал, что произошло в его отсутствие.
Галина работала в издательстве редактором и даже издала книгу стихов (в этом он заставил ее признаться, напомнив, что она вставляла в свои письма оптимистичные четверостишия), замужем так и не была, хотя любовника в свое время (после исчезновения с ее небосклона Черникова) имела. Но он то ли сбежал, то ли она его выгнала (Черников уточнять не стал, какая разница!), и в последнее десятилетие если и были в ее жизни увлечения, то исключительно платонические.
Выпив, Галина раскраснелась, разоткровенничалась, закурила сигарету, удивившись, что он так и не научился курить даже в лагере, начала горячо рассказывать о последних московских событиях, которые теперь были событиями всей страны. Кое-что он уже слышал, но подробностей, о которых не пишут в газетах и не рассказывают политработники, не знал и с интересом слушал и о традиционной для страны (пока генсек отдыхает) попытке переворота гэкачепистами с трясущимися руками, и о нетрадиционной, для страны же, чете Горбачевых, не скрывающей своих отношений (коснулась и влияния Раисы Максимовны на мужа, которое одобряла, а размякший и подумывающий уже о другом Черников спорить с ней не стал), и о решительном и большом Ельцине, о котором вся страна узнала по крылатой фразе соратника по партии: «Борис, ты не прав!», но тот оказывался все более и более правым.
От услышанного Черников пьянел еще больше, чем от водки, ощущая прилив энергии: наконец-то стали говорить правду не только на кухнях, но и на трибунах, площадях. Он все более возбуждался и, наконец, повел разговорившуюся Галину все к тому же знакомому ему дивану, изрядно постаревшему на вид, но исправно служащему своей хозяйке и теперь вновь прогибающемуся и под ними. И они предались краткому неистовству плоти, щедро расплескивая долгое воздержание, а потом вновь стали привыкать к телам друг друга, и Черников неожиданно для себя подумал, что суждено ему, похоже, завести с Галиной сына и уж больше не мотаться по стране.
Но тут же он вспомнил о происходящих переменах и решил, что заводить сына и оседать еще все же рано, а оглядев расползшееся, утратившее былую привлекательность рыхлое тело вернувшейся из ванной Галины, подумал, что и ребенка с ней заводить не стоит.
Если, конечно, его не угораздило это сделать сейчас. Впрочем, вряд ли это возможно, ей уже за сорок…
И, успокоенный, он заснул, согретый жарким женским телом…
…Всю следующую неделю он ходил по городу, впитывая пьянящий воздух свободы, который был сродни озону перед грозой. Отстаивал очереди у газетных киосков, торопливо шел в ближайший сквер или тихое место и жадно читал, по привычке домысливая то, что осталось между строк, хотя в этом уже не было необходимости: разномастные издания не жалели резких слов и той самой правды-матки, которой так хотелось в пору, называемую теперь застоем…
Начитавшись, шел бродить по самым горячим московским местам, останавливался возле стихийно возникающих групп, слушал ораторов, стараясь каждому верить, хотя это ему не было присуще, пока наконец не понял, что без помощи Галины самому во всем не разобраться. Он уже не сомневался: то, что доходило к ним в лагерь, было лишь слабым отголоском поистине глобальных перемен.
Сначала Галина пыталась пересказать ему в хронологическом порядке события последних месяцев, но получалось это у нее со всяческими отступлениями о своей жизни в эти годы, когда даже в столице вдруг опустели прилавки магазинов, когда было жалко цивилизованных прибалтов и совсем не жалко вдруг взбунтовавшихся кавказцев, когда такого приятного во всех отношениях мужчину, большого, уверенного Ельцина, нынешнего президента России, пытались убить эти отморозки-коммунисты, заведшие их всех в тупик…
Он раздражался, требовал воздержаться от бабских эмоций и умозаключений, наконец попросил принести подшивку какой-нибудь правдивой газеты.
Она принесла «Московские новости», и он пару дней сидел не разгибаясь, пытаясь понять, в какую страну вернулся.
Прежде всего пришлось окончательно поверить, что прежнего и казалось вечного социалистического лагеря государств больше нет. Что у Горбачева в свое время просто не дошли руки (или жалобы так и не дошли куда положено), отчего Черников и отбыл в местах не столь отдаленных отмеренный ему срок, а так бы давно уже гулял на свободе, как тот же академик Сахаров… Он внимательно перечитал все выступления депутатов, имена которых ему были хорошо знакомы. Конечно, Гавриил Попов и Анатолий Собчак, нынешние градоначальники двух столиц, были не в пример более политически грамотными, чем тот же академик Сахаров, напоминавший ему подростка, толком не разобравшегося в правилах мальчишеских уличных драк, но лезущего в свару…
Его порадовало, что коммунистической партии больше нет, что в Москве и Ленинграде места бывших партийных аппаратчиков заняли демократы. Он понимающе посочувствовал прибалтам, которые и так давно жили наособицу, разве что числясь союзными республиками да беззастенчиво пользуясь богатствами России. Армяно-азербайджанские отношения его не очень взволновали, он считал, что темпераментные южане больше шумят, чем делают, и скоро все там затихнет само собой… Предложение Ельцина всем брать суверенитета столько, сколько смогут переварить, ему не понравилось. Теперь он не понаслышке знал, чем чревата неограниченная свобода – за годы изоляции насмотрелся на разных типов и многих из них, будь его воля, никогда бы не выпускал оттуда, не сомневаясь, что, кроме горя, они ничего не принесут в этот мир…
Бывшего Генерального секретаря некогда могущественной партии и потом президента СССР Горбачева он самостоятельным политиком не считал, предполагая, что тот по своей интеллигентской мягкости попал под сильное влияние американских и европейских лидеров.
Ельцин на его фоне действительно выглядел победителем, способным справиться со всеми проблемами, в том числе и с местными князьками, которые тоже стали проявляться, декларируя свои претензии…
Наткнулся на письмо деятелей культуры, писателей (в их числе был и Валя Распутин), в котором те предупреждали, что опасно брать пример с западного и тем более американского устройства государства.