Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Гастроли эти состоялись ровно тридцать лет после того, как в Токио гастролировала труппа корифеев МХАТа - сподвижников и учеников Станиславского и Немировича-Данченко. В то время, в конце 50-х годов, я познакомился близко со многими из них, и они произвели на меня впечатление подлинных мастеров и подвижников отечественного сценического искусства. Японские зрители их боготворили, и у них были на то основания. Ждал я поэтому триумфа и от прибывшей в Токио труппы представителей нового поколения мхатовцев, тем более что в своих выступлениях по токийскому телевидению О. Н. Ефремов, который, видимо, никогда не страдал от скромности, объявил себя одним из "лидеров перестройки", а возглавлявшийся им театр наследником "школы великого Станиславского" и "авангардом" движения за реформы в области советского сценического искусства. На первом спектакле мхатовцев в Токио - это была чеховская "Чайка" - японская публика вроде бы не ошиблась в своих ожиданиях: спектакль был выдержан в классическом мхатовском стиле.

Но огорошил Ефремов японцев вторым привезенным им в Японию спектаклем - "Перламутровая Зинаида", который был подан им по приезде как творческий вклад Московского художественного театра в великое дело "перестройки". Я, естественно, пошел на премьеру этого спектакля. Но чем дольше смотрел я на сцену, тем острее становилось мое ощущение, что все происходившее на сцене - это не игра актеров прославленного академического театра, а мерзкое кривлянье фигляров в дешевом балагане. Пошлый и неправдоподобный сюжет (внезапная любовь богатой американки к московскому вокзальному носильщику-пьянице) обыгрывался на сцене с примитивным натурализмом. За бесстыдной постельной эротикой последовали какие-то полупристойные танцы почти обнаженных пожилых толстозадых женщин с дряблыми бюстами и животами, а потом началось выявление героями спектакля своих грязных помыслов и денежных махинаций, причем едва ли не в каждом акте и в каждой сцене эти герои без стеснения выражались и поносили друг друга нецензурными бранными словами, отыскать которые зрителям-японцам в своих карманных русско-японских словарях не удавалось.

Я вышел с того спектакля как оплеванный и облитый помоями: мне было стыдно смотреть в глаза японским зрителям, среди которых преобладали хорошо воспитанные интеллигентные люди. Тем более было стыдно спрашивать об их впечатлениях. Зато прибывшим с Ефремовым мхатовским администраторам казалось, судя по всему, что спектакль прошел удачно: ведь предельно тактичные японцы не ушли с него раньше времени, а некоторые из них даже вежливо поаплодировали после того как занавес опустился.

Не почувствовали тогда и мхатовские актеры того, как опозорили они свой великий театр, превратив его сцену в базарные подмостки. Видимо, в Москве их полупорнографические выходки воспринимались "на ура" многими советскими зрителями, не имевшими прежде доступа в низкопробные балаганы вечерних кварталов Парижа, Лондона, Нью-Йорка и Токио. Однако этот "смелый" прорыв мхатовцев в пошлую эротику произвел на рафинированные круги японских любителей театрального искусства удручающее впечатление... Не понимал, разумеется, и сам Ефремов, какую гадость привез его театр в Японию. Трудно было ему это понять еще и потому, что по прибытии в Токио большую часть своего времени он находился в нетрезвом виде. Не произвели на меня впечатления в ходе мимолетных встреч на приемах и ведущие актеры из числа "нового поколения" мхатовцев. Уклоняясь от разговоров о своих впечатлениях о Японии, они протискивались к столам с мясными, рыбными, овощными и фруктовыми яствами и, как голодные волки, ели, ели, ели...

Встречи с мхатовцами из числа ефремовских сподвижников, выдававших себя в Японии за "авангардный отряд" поборников "перестройки", подтвердили мои опасения, как бы горбачевская "перестройка" не обернулась в сфере культуры бездумным заимствованием у США и других стран Запада лишь отрицательных сторон их духовной жизни: будь то культ наживы и пошлых взглядов на секс или же воинствующий индивидуализм с его нежеланием подчинять личные интересы, общественным. Спектакль "Перламутровая Зинаида" стал для меня первым наглядным свидетельством неблагополучия в умах и морали советской творческой интеллигенции, оказавшейся неспособной отделять зерна от плевел в массовой культуре западного мира. Но тогда мне все еще хотелось верить в то, что в ходе "перестройки" моя родина, Советский Союз, обретет новые возможности и стимулы для движения по пути прогресса и укрепления своего могущества.

Мою веру в лучшие времена и в светлое будущее моей страны не раз подкрепляли в те годы встречи на японской земле с замечательными русскими людьми, чьи твердые нравственные устои в сочетании с самозабвенной увлеченностью своим делом и горячей любовью к своему отечеству невольно воскрешали в памяти ломоносовские слова, что "может собственных Платонов и быстрых разумом Невтонов российская земля рождать".

Где-то летом 1989 года посол Н. Н. Соловьев позвонил мне в корпункт и попросил меня приехать к нему. Там, в своем кабинете, он познакомил меня со знаменитым русским художником Александром Максовичем Шиловым, прибывшим в Японию в связи с открытием в одном из центральных кварталов японской столицы выставки его полотен. Имя Шилова было известно мне по тем длинным очередям, которые выстраивались несколько недель подряд по утрам перед дверьми выставочного зала на Кузнецком мосту, когда там экспонировались картины этого художника. Но картин его я, признаюсь, не видел: стоять в очередях за билетами в театры, на концерты или какие-либо выставки мне никогда не хотелось.

- Александр Максович,- сказал Соловьев,- впервые в Токио. Знакомых у него здесь нет. Может быть, вы в свободное время просветите его по тем вопросам общественной и культурной жизни Японии, которые его интересуют?

Я не возражал и согласился, но с оговоркой, что через два дня предстоит мой отъезд в командировку в один из районов Японии.

На первый взгляд знаменитый художник не произвел на меня приятного впечатления. Сидя в кабинете посла, Шилов держался как-то суховато и надменно. Не понравилась мне его ярко-розовая рубашка со странно поднятым вверх воротником, ни его вычурно зачесанная густая шевелюра, ни его картинные позы, ни скупая мимика лица... "Не слишком ли он высокомерен?" подумалось мне. Потом, однако, когда мы с ним разговорились в моей машине, это первое не очень приятное впечатление рассеялось, а в его высказываниях на разные темы я не уловил никакого высокомерия. Скорее, наоборот, в них преобладали искренность, твердость собственных суждений, обостренное чувство справедливости и нежелание мириться с теми безобразиями, которые имели место в жизни нашей страны. Резко критически отзывался он о руководителях правления Союза советских художников, злоупотреблявших своей властью и проявлявших предвзятость к творчеству тех художников, которые почему-либо не оказывались у них в фаворе. Резко отзывался он о группе влиятельных советских искусствоведов, начавшей под флагом "перестройки" вновь восхвалять творчество авангардистов и абстракционистов типа Кандинского, Малевича, Фалька, Шагала и их последователей, а заодно преуменьшать ценность произведений отечественных художников-реалистов... "Попытки этой публики выискивать глубокий смысл и проблески гениальности в "Черном квадрате" Малевича,- сказал в той беседе со мной Шилов,- это самое настоящее шарлатанство, призванное утаить от общественности профессиональную импотенцию подобных художников".

По его предложению мы вчетвером, с нашими женами, направились в район Сукиябаси, где одна из японских фирм, организовала выставку шиловских работ. В обеденные часы мы не встретили там большого числа посетителей, и это позволило мне не спеша посмотреть все полотна моего знаменитого соотечественника. Пояснения по каждой из картин давал он сам. А полотна эти, написанные в духе великих русских мастеров портретной живописи XIX столетия, поразили меня удивительной способностью художника воспроизводить на холсте духовный мир и эмоциональный настрой тех, кто был на них изображен: простых советских людей разных социальных слоев, разных профессий и разных возрастов. Поразило меня потрясающее умение Шилова придавать и лицам, и одежде объектов своего творчества такую натуральность, что казалось, будто с картин смотрели на нас живые люди.

176
{"b":"61659","o":1}