Не нес никто, как теперь, так и тогда, ответственности и за творческие способности, а равным образом за профессиональный и культурный уровень авторов готовившихся к публикации рукописей. При обсуждении якобы завершенных рукописей в отделах большинство участников обсуждения предпочитали во имя сохранения добрых отношений в коллективе либо отмалчиваться, либо ограничиваться частными, малозначительными замечаниями, но ни в коем случае не уличать авторов обсуждаемых работ в отсутствии задатков к научному творчеству, в халатном подходе к делу и тем более в невежестве. Не хотели, разумеется, и члены дирекции института тратить свое время на контрольное чтение работ. Вот поэтому-то в институте и был создан редакционно-издательский отдел, работникам которого вменялось в обязанность внимательно читать завершенные и утвержденные в отделах рукописи и вести затем все неприятные объяснения с авторами в тех случаях, когда таковые оказывались либо неряшливо оформленными, либо безнадежно убогими в научном отношении, либо попахивали плагиатом.
Заведовал тогда редакционно-издательским отделом солидный по своей комплекции и очень добродушный по характеру полковник в отставке, иранист по специальности Борис Васильевич Ржевин. Задачу свою он видел в том, чтобы как-то лавировать между отделами института, стремившимися сбагрить в издательство якобы завершенные рукописи, и издательством, редакторы которого не желали иметь дело с сырыми опусами, нуждавшимися в серьезной авторской доработке. Что же касается подчиненных Ржевина - сотрудников отдела, то все они, включая японоведа-лингвиста Н. А. Сыромятникова, индолога Н. М. Гольдберга, ираниста Н. И. Кузнецову и корееведа Г. Д. Тягай были весьма компетентными, приятными и интересными людьми, умевшими объективно ценить достоинства и недостатки поступавших в отдел рукописей и в то же время как-то ладить с теми авторами, которые не сумели довести свои произведения до нужной кондиции. Иногда, конечно, конфликты с подобными авторами все-таки возникали, но обычно последним приходилось в конце концов смирять гордыню и забирать свои рукописи на доработку во избежание ненужного шума. Случалось не раз и так, что заблокированные рукописи больше в наш отдел не поступали: их авторы совместно с заведующими отделами находили какие-то пути изъятия упоминаний об этих рукописях из издательских планов института и тихо хоронили их под каким-либо извинительным предлогом в отдельских шкафах. Но это уже нас не касалось - главная цель работы отдела состояла в том, чтобы беречь авторитет и честь института и не пропускать в Издательство Академии наук те рукописи, которые могли бы вызвать ярость издательских редакторов и дать повод дирекции издательства для жалоб в Президиум АН СССР на низкий уровень научной продукции института.
Моя работа в Институте востоковедения АН СССР началась, таким образом, с критического ознакомления с подготовленной для публикации продукцией научных работников института. Конечно, моя молодость (тогда мне было всего 28 лет) и отсутствие поначалу должного опыта не способствовали, естественно, весомости моей критики по адресу тех или иных солидных авторов, некоторые из которых приближались уже к пенсионному возрасту. Поначалу, в первые месяцы моего пребывания в институте, авторы статей и рукописных монографий из числа корифеев востоковедной науки относились ко мне как к надоедливой мухе и соглашались с моими замечаниями лишь затем, чтобы не портить себе нервы в споре с каким-то юнцом. Но нередко мне приходилось тыкать их носом в заведомо постыдные для них оплошности, и постепенно они стали считаться со мной в большей мере, чем сначала. Конечно, в объяснениях с авторами я старался избегать споров, задевающих самолюбие пожилых титулованных особ. Что же касается людей помоложе, то с ними приходилось вести беседы более жесткие, хотя и с ними я старался не попадать в конфликтные отношения.
Работа в редакционно-издательском отделе стала для меня полезной школой академической жизни. Спустя года три у меня постепенно исчез комплекс собственной неполноценности при обращении с обитателями востоковедного Олимпа. Я уже знал истинную цену их способностям и талантам не понаслышке, а по качеству их рукописных произведений, да и они стали относиться ко мне более уважительно, чем ранее.
Но лавры придирчивого критика незавершенных трудов иранистов, индологов, китаистов и других востоковедов меня нисколько не прельщали, хотя после перехода Б. В. Ржевина на работу в журнал "Советское востоковедение", издававшийся нашим институтом, дирекция поручила мне исполнение обязанностей заведующего редакционно-издательским отделом. Мои помыслы с самых первых дней работы в ИВАНе были направлены на переход в отдел Японии, с тем чтобы все свое рабочее время я смог бы расходовать на японоведческие дела.
Поначалу переход в названный отдел казался мне делом недалекого будущего. Для этого создались вроде бы благоприятные предпосылки. В частности, заведующий отделом Е. М. Жуков согласился на то, чтобы отдельные служебные задания я получал по плану этого отдела как японовед из расчета половины общего рабочего времени. К тому же партком института поставил меня на учет в партийную организацию отдела Японии. И таким образом, не будучи формально работником отдела, я все-таки закрепился в нем как десантник на предмостном плацдарме с расчетом на полный переход в дальнейшем в этот самый крупный центр советского японоведения.
Однако вскоре выяснилось, что моему переходу в отдел Японии решительно противилась старший научный сотрудник этого отдела М. И. Лукьянова, сумевшая подчинить своему влиянию не только группу своих коллег-экономистов, но и самого заведующего отделом Е. М. Жукова, который в большей мере был занят делами дирекции, а персональные вопросы был склонен доверять Лукьяновой. Эта невзрачная на вид маленькая женщина, с неподвижным, каменным лицом и рыбьими глазами, была буквально одержима стремлением к власти и не терпела людей с независимым мнением. К тому же она была подвержена влиянию всяких коридорных сплетен. Как я узнал впоследствии, при моем появлении в институте одна из ее тогдашних приятельниц дала мне какую-то весьма нелестную характеристику. По-видимому, это была И. Я. Бурлингас, с которой в студенческие годы я учился в МИВе и нередко, в качестве комсомольского лидера, критиковал ее за пассивное отношение к общественным поручениям. И, видимо, поэтому я вскоре почувствовал предубежденное отношение ко мне Лукьяновой. А затем это скрытое предубеждение переросло в довольно открытую неприязнь, в чем я и сам был, наверное, виноват. Дело в том, что при обсуждении на отдельском партийном собрании установок XIX съезда КПСС на всемерное развитие в стенах научных учреждений критики и самокритики я слишком опрометчиво с присущей молодости неосмотрительностью обратил внимание на отсутствие в отделе требовательного подхода сотрудников к работам своих коллег. В качестве иллюстрации я сослался на слишком гладкий и скучный ход предварительного обсуждения в отделе рукописи М. И. Лукьяновой, подготовленной для сдачи в издательство. Лукьянова тогда промолчала, как бы не заметив этой реплики, но в дальнейшем стала резко негативно отзываться обо мне за спиной.
А между тем в начале 1953 года в отделе Японии случилось чрезвычайное происшествие - вернее, не в отделе, а в семье заведующего отделом Е. М. Жукова. Как-то в один из явочных дней среди сотрудников института пронесся слух: "Ида Евсеевна Цейтлин, жена Евгения Михайловича Жукова, покончила жизнь самоубийством". Меня это известие поразило потому, что всего неделей-двумя ранее до того состоялась успешная защита Идой Евсеевной кандидатской диссертации на тему, очень близкую к теме защищенной мною рукописи. Месяца за два до того я даже передал ей автореферат своей диссертации и получил от нее похвальный отзыв. Известно было также, что незадолго до получения Идой Евсеевной ученой степени кандидата наук состоялся переезд семьи Жукова в новую великолепную по тем временам квартиру в престижном высотном доме на Котельнической набережной. Казалось бы, чета Жуковых обретала все условия для счастливой жизни и вот... такая беда. В последующие дни известна стала сотрудникам института и причина этого странного самоубийства - ревность. В записке, оставленной женой Жукова в новой квартире, где она повесилась на крюке для люстры, было написано: "Без Евгения жить не могу". Выяснилась тогда же и причина ревности. Это была любовная связь Жукова с одной из секретарш, сидевших за столами у дверей директорской комнаты,- молодой женщиной с экстравагантной внешностью. Самоубийство произошло сразу же после того, как Жуков сообщил жене о своем намерении прервать свой брак с нею и вступить в новый. Реакция оказалась никем не предвиденной.