– А почему ты говоришь: из пионеров исключили! Ты же носишь галстук!
Елка и правда все время ходила с пионерским галстуком. И сейчас, летом, когда галстуки никто из ребят не носил.
– И исключили! Даже галстук при всех на сборе сняли, – зло сказала Елка. – А я все равно ношу! Сама сшила себе и ношу! Пусть кто попробует отнять еще! И в комсомол буду вступать. Думаешь, не примут? Примут! Если хочешь знать, я даже Сталину об этом написала. И про папу. А он разберется! Вот!
…Иногда Ленька не видел ее по полдня. То сама прибегала к ним в избу чуть свет, то ждала на улице, у палисадника, а тут Ленька выходил – нет ее. Странно!
Вот и сейчас вышел – нет.
Бабушка оказалась рядом.
– А ты пойди поищи ее…
– Кого, баб? – хмуро спросил Ленька, делая вид, что не понял.
– Да подружку свою, Елочку, – простодушно пояснила бабушка. – Ведь она хорошая у нас, Елочка. Не грех с ней дружить. Я смотрю порой на вас и радуюсь. Елочка – она такая, плохому тебя не научит… Трудолюбивая опять же…
– Я и не думал о ней вовсе, – пробурчал Ленька. – Я ребят просто жду…
– Ну, как знаешь, Ленек, – согласилась бабушка. – Смотри, сам большой. Я в бригаду побегу…
Ленькина бабушка, Александра Федоровна, как величали ее все в деревне, работала в колхозе. И, говорили, не хуже молодых. По трудодням многих обгоняла. Впрочем, она не была старой. Пятьдесят два – разве это возраст! Пожалуй, только для Леньки она была старой. И лет в четыре раза больше, чем ему, и просто – бабушка…
Жила бабушка одна. Ленька знал, что из всех ее детей остались двое: отец Ленькин да еще бабушкина дочь, тетя Наташа, которая сейчас во Владивостоке вместе с мужем живет. Он у нее моряк-пограничник. Ленька его по фотографиям знал.
А дом у бабушки ладный, просторный, чистый. И дранкой крыт. Стоит на самом краю деревни, у ельника. Там, за ельником, как раз и река Нара. И мост через нее. Хочешь – с левого берега ныряй, хочешь – с правого. Только, пожалуй, с левого лучше: он круче да и глубже там…
Сережки – деревушка небольшая: пятьдесят дворов всего. Может, чуть больше. Избы разные: под соломкой и под дранкой, как у бабушки, и, совсем редко, крытые железом. Школа и клуб каменные, с виду красивые. Это и есть бывшая помещичья усадьба. Еще церковь, где зерновой склад помещался. А в общем-то, деревня как деревня, каких много.
Когда Елки не было, Ленька и впрямь не искал ее, а болтался с ребятами. По лесам, где было невпроворот земляники, и по полям, где рос горох. Свежий, сладкий горох – объедение! Если бы живот от него не болел!..
На Наре тоже ничего, конечно, когда бабушка не замечала. Иногда по садам лазал, хотя их и не много в Сережках. Гоняли с ребятами лошадей на водопой. Возили солому на скотный двор. Собирали голубиные яйца на колокольне церкви. Мастерили капканы на кротов и ставили их по вечерам на кладбище – самом кротином месте. Многие новые Ленькины приятели зарабатывали на кротовых шкурках немалые деньги в райзаготконторе.
Однажды к обеду Ленька с ребятами пригнали лошадей после водопоя. В конюшне он неожиданно столкнулся с Елкой. Раскрасневшаяся, растрепанная, она толкала перед собой тачку с навозом.
– Ой, ты? – Она, кажется, страшно удивилась и еще больше покраснела. – А я вот… Знаешь, трудодни приходится… Мама…
Ленька взял у нее из рук тачку.
– А ну дай! Куда? Везти куда?
Она показала.
– Да не надо… Я сама!
Ленька отогнал тачку за угол конюшни. Перевернул, опорожнил. Теперь назад в конюшню.
Елка помогала ему грузить. Потом семенила вслед за ним и все повторяла на ходу:
– Да хватит же! Хватит! Правда, я сама могу. Я привыкла. Вот!
А сама, кажется, была очень довольна.
Когда Ленька с независимым видом уходил из конюшни, мальчишки ждали его.
– Прямо и не поймешь, – сказал один из них, рыжий Колька, – кто из вас у кого на прицепе…
– На каком прицепе? – не понял Ленька.
– Да вся деревня говорит, что ты у Елки на прицепе, – пояснил рыжий. – А сейчас вот поглядели… Может, наоборот…
В конце лета Сережки провожали парней в РККА, то есть в Красную Армию. Вся деревня гуляла несколько дней подряд. В клубе был концерт, и Елка опять танцевала и пела, только другое:
Мой миленок ненаглядный
Идет в армию служить,
Пусть его скорей обучат,
Как любовью дорожить…
Ему летчиком быть,
Пулеметчиком быть,
Ну, а лучше быть связистом,
Чтоб меня не позабыть…
После концерта веселье пошло по избам.
Ленька завидовал бритоголовым парням, уходящим в армию. Ему этого дня еще ждать и ждать! Больше пяти лет ждать!
А пять лет – целая вечность! И вообще так вся жизнь пройдет!..
Елка говорила:
– А почему девчонок в РККА не берут? Вот скажи мне: почему? Анку-пулеметчицу брали? Брали! А «Мы из Кронштадта» помнишь? Ведь брали! А сейчас? Разве это справедливо? А-а? Справедливо? В Конституции про равенство между мужчинами и женщинами записано? Записано! А где оно, это равенство? Неправильно это! Вот!
В день отъезда новобранцев Сережки как-то погрустнели. Играли гармошки, звенели песни, улыбались парни под хмельком, но уже не так, как в прежние дни. И были слезы. Много-много слез, непонятных Леньке.
Кто-то, как назло, пустил еще слух, что началась война: мол, немцы напали на Польшу. Ну, а коль скоро война у соседей, так и нам нечего добра ждать.
Машины с призывниками уже тарахтели моторами, когда в толпу провожающих ворвалась Елка.
– Враки! – закричала она. – Про войну все враки! Я в райком из правления звонила. Никакие немцы не нападали ни на каких поляков! Враки все это!
Люди чуть успокоились. Повеселели. Ну, раз нет войны…
И ее не было. Еще несколько дней не было. До первого сентября не было.
1 сентября уже в Москве, в школе, Ленька узнал: сегодня Германия напала на Польшу…
В Москве они жили на самой окраине, в Покровском-Стрешневе. Ленькина школа была относительно рядом, а вот отцу с матерью приходилось ехать на завод с двумя пересадками: на трамвае, потом на метро и опять на трамвае.
Рядом с их домом был овраг, превращенный в свалку.
Ель и береза как раз стояли у края этого оврага. Одинаково длинные, но и одинаково не похожие друг на дружку, стояли рядышком, словно росли из одного корня. Темно-зеленая крона ели будто специально оттеняла тонкий, белый с крапинками ствол березы, ее голую вершинку с ветками-паутинками. Вершинка покачивалась мерно-мерно – взад-вперед, взад-вперед, – и чудом уцелевшие к концу октября на одной из веток скрюченные бурые листья косой развевались на ветру.
И слева, и справа, и впереди, на глубине оврага, по соседству с кучами блестевшего консервными банками и битым стеклом мусора, тоже росли ели и березы. Их было много, почти целый лес – темно-зеленых и посветлее, и побурее елей и тонких, худых березок, – и все же они были не такие, как эти, на краю оврага. Уж очень красиво стояли эти два разных дерева рядом!
А когда наступали сумерки, казалось, еще ближе смыкались их стволы. И хвоя четче выступала на фоне сухой травы, длинных, тощих палок сорняков и кустарников, и белый ствол березы ярче выделялся в сером предвечернем осеннем небе.
Когда шел дождь, ель и береза выглядели не так, как всегда. Они чернели. Вместо темно-зеленого и белого откровенно черное и серое. И небо такое же.
– Что ты все время у окна торчишь? Или ждешь кого?
Ленька вздрогнул от слов матери.
– Никого я не жду! Почему?
Он и в самом деле никого не ждал. Не мог ждать.
Но вот уже много-много дней после возвращения из деревни он смотрел на эту ель и на эту березу. Кажется, прежде он их даже не видел, не замечал. И были ли они? Наверное, были… А там, в Сережках, не было таких? Ленька старался вспомнить, но не мог.