Литмир - Электронная Библиотека

Выйти из этого заколдованного круга он не мог, а этот круг опоясывал его, связывал с людьми, с семьёй, с которой сближаться не должен был. Бреннер был московским агентом, Юлия его дочкой.

Он ломал руки. Но сколько бы раз он не вспоминал Юлию, её слова, речь, её взгляд, то, что от неё слышал, суждения её о вещах и людях, не мог допустить ничего иного, чем то, что была неосведомлена, чем жил отец и кому служил.

Как раз этим вечером Юлия, под душевным натиском постоянно имея в уме, что отца могут заподозрить, обвинить, специально разговор с Каликстом направляла на то, что делалось в стране, на притеснения великого князя, на французскую революцию и надежды, какие она пробуждала. Её речь была так грустна, что сначала Каликст онемел, слыша её – но в голосе, в словах было столько убеждения, запала, что ему в конце концов сопротивляться не мог.

Вытянула его на слово, на признание убеждений.

«Дочка шпиона! – повторял он. – И я смел ей это говорить». Сам теперь не мог себе надивиться – почти жалел, но если бы ему пришлось в другой раз вернуться к тому же положению, чувствовал, что не был бы другим.

Мысли кружились у него по голове так, что, в итоге, боясь какого-то безумия, зажёг свет, умылся холодной водой, открыл окно, чтобы вдохнуть свежий волздух.

– Если это не ангел, а кокетка! Тогда лучше не жить и людей не знать! – воскликнул он. – Ежели женщина может быть так фальшива, тогда – правды нет на свете.

Бился он так с собой – не в состоянии прийти к покою.

В конце концов он знал только, что её страстно любил, и что то, что вчера было едва чувством и тоской, стало безумием.

Всё, что молодые люди намного раньше повторяют за другими, нежели сами испытают – дух братства – непобедимая симпатия – притяжение, что двое людей через огонь и воду рвутся друг к другу и хватаются, Каликст чувствовал правдивым.

Он не был в согласии с разумом, с долгом, с совестью – а любви той сопротивляться не мог. Его охватили отчаяние и ужас.

Этот вечер, так трагично кончающийся наверху, на первом этаже также всех взолновал. Пани Малуская была такой счастливой, какой уже давно себя не чувствовала. Юлия, не смея смотреть в будущее, знала только, что пережила одно из самых счастливых мгновений молодости. Этот человек так её понимал! Всё в нём было, как бы созданным для неё – одно слово, одна мысль, малейшее движение не приводили дисгармоничной ноты в этот их дуэт, который пели две души, настроенные где-то на небесах друг к другу.

С капелькой лихорадки, но счастливая и мечтательная, Юлия легла, чувствуя себя почти здоровой. Только отец, отец стоял в её уме – но его надеялась умолить, обратить, упросить. Имела весь план готовым. Выехали бы в Австрию или Пруссию, Руцкий и там бы их нашёл. Была уверена, что он её не оставит.

Что ей давало эту уверенность? Она не знала сама. Сердце ей это говорило, которое понимает по-своему.

Внизу каменицы, где тут же всё знали, что произошло наверху, мастерова Ноинская была уведомлена кухаркой о случае неизмерной важности.

– А! Уже что-то светится! Светится! Ей-Богу, – говорила запыхавшаяся женщина, прибежав к жене сапожника. – Что я скажу дорогой мастеровой! Что я скажу!

Она хлопала себя по лицу, крутя головой во все стороны.

– Что же случилось? Что?

– Только не говорите этого ни Арамовичевой, потому что она долгоязычная, ни Матусовой. Разнесут, разбалтуют, а потом на меня, что это всё выходит через меня.

– Но что бы я могла рассказать? Что мне говорить?

– Вот видите, дорогая мастерова, всё масло наверх вышло. Наш старик, видно, сопротивлялся этому кавалеру, а наша панна в него влюбилась. Встречались постоянно в Саду. Слышала. Советник что-то пронюхал или подсмотрел и начал шуметь. Панна смертельно заболела. Что там болтать? Лампа… или там слабость. Разве слабости без причины нападают? Панна от той любви разболелась, что её едва доктор спас, а такое лекарство давали, что аптекарь говорил – яды.

– Иисус, Мария! – прервала жена сапожника.

– А что же? Какой теперь конец? Панна настояла на своём! Какой бы не изысканный был пан, отец сам должен был нам сегодня кавалера привести… Если бы вы потом нашу панну видели; скажу это пани мастеровой – лицо её сразу изменилось. И здоровёхонька! Потом начали ходить друг с другом по покою, а она ему играть, а он слушать, а потом шептаться друг с другом, но, уж слепой бы заметил, что это.

– Женятся, – сказала Мастерова.

– Оно и верно, Малуская ходит, чуть не скачет, глаза её смеются. Панна пела, раздеваясь, а тот, как пошёл к себе наверх… как пьяный, скажу мастеровой.

– Вот, как обычно, молодость! А! Разве человек своей не помнит? Моя благодетельница. Бывало, как обо мне мой старался, ей-Богу, когда меня первый раз поцеловал в руку, это мне пошло по всем костям.

Кухарка, несомненно, имеющая тоже этого рода воспоминания, с которыми исповедоваться не хотела, вздохнула и утёрла нос. Это последнее действо всегда представлялось обязательным при большом умилении.

Как Агатка ту же историю своим способом, в немного изменённой версии, рассказала потихоничку Матусовой, мы не чувствуем обязанности повторять, хотя девушка имела определённые и меткие взгляды, и полностью от продиктованных более холодным опытом и знанием света кухарки – отличные…

На следующий день, когда пан Каликст шёл в бюро, с удвоенным любопытством присматривались к нему по дороге. Агатка встретила его на лестнице и, не спрошенная, поздоровавшись, рассказала, как панинка спала, и что в этот день была более весёлой и здоровой.

Именно Бреннера, когда он рад был освободиться и отойти немного, вынуждали к чрезвычайной деятельности.

Революция в Париже, которая, очевидно, отбилась на умах в Польше, всю эту полицейскую фалангу призвала на ноги. Такие люди, как Шанявский, больше были ею, может, встревожены, чем великий князь. Шанявский прямо предрекал восстание и хотел бежать, будучи уверенным, что целым бы не ушёл. Преследование духа раздражало больше, чем княжеские телесные наказания. Шанявский видел уже в снах баррикады в Варшаве и свою усадьбу заранее жертвовал на демонтирование, разрушение и материал для засек…

Новосильцев видел также черно. Тому даже деспотизм Константина не казался достаточным. Конституция, согласно его мнению, была причиной всего плохого, польское войско – ошибкой и опасным заблуждением. Преждевременно Новосильцев был за полную денационализацию, безусловную, и за разрушение всех тех препятствий, которые, как говорил, император Александр, слишком добродушный, сам себе поставил, связываясь с конституцией.

Опасный дух либерализма веял ему от «Путешествия в Темногрод»[14], которое было трудом министра. Нужно было как можно скорей всё душить, давить – иных людей поставить во главе. Потоцких и Чарторыйских сдвинуть, а Новосильцевых, Грабовских и им подобных на их место поставить. Прежде всего нужно было ликвидировать конституцию и преобразовать войско… в армии. Но тут пан сенатор встретился с сопротивлением князя Константина. Польское войско было его делом. Он был им горд. Мучил его до смерти в Варшаве, но гордился в Петербурге. Пока жил брат императора, войско для него должно было существовать.

Поэтому в ту минуту, когда Новосильцев и Шанявский видели революцию у дверей, когда открыли несколько каких-то маленьких нитей заговоров, и в Бельведере царило оживление и чрезвычайная бдительность. Рапорты приходили по несколько раз в день, а рапортовали обо всём, что говорилось в городе, выслеживали каждого прибывшего. Приказали умножить число шпионов, а что говорить об увольнении старых! О том и речи быть не могло. Бреннер, известный хитростью, был сейчас более потребен, чем когда-либо.

Высылали его туда, где другие бы не справились, с той уверенностью, что не вернётся пустым.

Положение недавно обращённого человека становилось каждую минуту более страшным, каждое мгновение более неприятным. Разбуженная совесть закрывала ему уста, а такие Левицкие, Жандры и Круты грозили и ругались, если им ничего не приносил. Нужно было выкручиваться с чрезвычайной ловкостью, так, чтобы и ничего не сказать, и не дать догадаться, что что-то утаил.

вернуться

14

Роман Станислава Костки Потоцкого.

14
{"b":"616251","o":1}