Пришли в раздевалку. Спецуху свою напялил да в цех. Вставляю в камере рабочей войлочные круги в станок, приношу пасту "Гои", натягиваю респиратор марлевый, перчаточки белые, очки защитные.
Включилась вентиляция, завыло все вокруг. Закрылась за последним железная решетка ворот камеры, и мы, двенадцать гавриков, приступили к выполнению государственного плана.
За смену надо отшлифовать тысячу кронштейнов.
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Маленький цех сразу покрывается едкой пылью, оседая на теле липкой грязью, смешиваясь с потом. От включенных станков непрерывный монотонный гул, и это сразу отбивает все желание напрягать голос, но и думать о постороннем мешает сама работа, что выматывает уже через час.
Операции надо делать быстро, зевать некогда.
Белые перчатки сразу приобретают грязно-алюминиевый цвет, а к обеду и вовсе вытираются на пальцах. Квазимода переодевает их с правой руки на левую и продолжает бездумно прижимать все новые и новые кронштейны, отчего тусклая алюминиевая поверхность в считанные секунды на глазах превращается в зеркальную...
ВОЛЯ. НАДЕЖДА
Писала я ответ этому Воронцову два дня. Что ж, решила помочь человеку добрым словом, но не более, зачем он мне, посудить, тюремный мужик, у него и норов их, тамошний, дурной. Я уж на этом в жизни обжигалась, с мужицкими-то ухватками дурными...
Сцепились из-за меня, когда в девках была, двое - Алексей и Афанасий. Как петухи, не раз дрались, прямо друг дружке головенки норовили свернуть, вот какая злоба была друг на друга. Пока не оборвала я ухаживания - обоих.
А тут однажды весной пошла с подружками в лес сок березовый набрать. Столкнулась там с этим дикарем Афанаськой. Грустный стоит, обиженный, мне аж смешно стало. Ну, улыбнулась я, то ли ему или солнышку весеннему, не помню уж. А вот Алеша мне больше нравился, это точно...
И тогда он и увидел, Алеша, нас, улыбающихся.
В этот же вечер жестоко избил Афанасия. С дружком они были, потому и накостыляли ему крепко. Все избы эта новость облетела, и я пришла в дом к нему, он слег после побоев. Маманя его приняла меня холодно, понимала, откуда ветер дует, но смирилась под натиском сына, впустила. Единственный он у нее был. Посидели, будто даже жалко мне его стало, как родного.
Ну а Алешу моего осудили, и себя я до сих пор в этом виню. Из-за того охладела я к Афанаське, а он уж о свадьбе заговорил, момент нашел...
И уж поздно все было... силком он меня взял в стогу, стал женихом настоящим. Свадьбу назначили в субботу, несколько дней оставалось. Он бутылку самогонки достал, лезет, целуется. А я лежу в сене этом, с собою-девкой прощаюсь, чую, сейчас все и произойдет. Лягухи квакают, сверчки поют, и душу теплом наполняет, а может, так и надо?
Он выпил, меня принуждал, да зачем? Смотрела я в звездное небо, искала звезду свою, как сейчас помню, звезду, что мне счастье принесет... Окажись она в руках, ох надкусила бы ее от счастья...
А он лежит, планы на жизнь строит. Ну, тут ему дурь в голову-то ударила, он на меня и полез, нахрапом. Жена, мол, завтра-послезавтра все одно будешь мне. И так противно стало, он пьяный, слюнявый. Все мое тело восстало против насилия такого, против безысходности судьбы - неужто с нелюбимым буду жить?!
И как-то в одночасье он мне опротивел. Увидел, что надломил меня, извиняться стал, плакать. А я гордо встала, не попрощавшись, ушла. Не один день потом простаивал перед окнами. Выстоял он свою свадьбу, сыграли мы ее к осени. Ну а я уж ребеночка от него ждала... Он у порога ночевал, когда я рожала, совсем рехнулся. Отцовство его очень преобразило, устыдился и дури своей, на коленях ползал. Ну что, испугалась я одиночества, пересилила себя, согласилась с ним жить...
Посоветовала я этому Ивану Максимовичу Воронцову, по бабьему своему уразумению, не приносить впредь близким ему там людям зла, надеяться на жизнь будущую, ведь будет же она, какая - другое дело, а там, как сам построишь. Обнадеживала его. Тоже душа потерянная, больная, надо и ее успокоить.
Но - никаких намеков на приятельские отношения, только письма. Написала, что отец вспомнил мать его, что особо приятно будет читать ему там, вдали от могилки ее. Трижды перечитывала потом свое сочинение, трижды переправляла, потом наконец в конверт положила. И душа вдруг облегченно вздохнула, будто сделала я что-то богоугодное, очень нужное. Вот ведь как...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Работал станок, еще мгновение, и в кривом зеркале вращающейся заготовки отразится искаженное, обезображенное лицо.
Восемь поворотов вокруг оси, пока не взыграет бликами металл так, что диву даешься человеческому умению и сноровке.
И так целый день - тысяча штук деталей, похожих на блестящие новогодние игрушки, падают в ящик рядом со станком, а пальцы-култышки Квазимоды продолжают хватать и хватать машинально следующий кронштейн и совать его, совать, совать... И крутится войлочный круг, шлифует, полирует эти людские игрушки, неведомо кому и для чего нужные. И дает Воронцов государственный план, и не может без этой тысячи страна, а получив ее, награждает Воронцова тюремной баландой и радуется. А награжденный вкладывает на следующий день всю свою досаду и необузданную ярость в эти опостылевшие кронштейны и делает их все больше и больше...
Он спешил, и было из-за чего. В первые дни ему помогли выгнать все сто процентов, другим новичкам это не удавалось. Где недоставало сноровки, заменял ее силою, и через неделю уже выдал первую тысячу, сделал план.
Доставался план тяжко: деталь, прижатая к кругу его мощными пальцами, раскалялась, протирая трикотажные перчатки и обжигая кожу, было больно. Сильно раздавшиеся суставы его пальцев были привычны к большим нагрузкам, это помогало.
Заготовку приходилось прижимать большим и указательным пальцами, отчего кожа на них вскоре обросла костяными мозолями и уже не ощущала ни раскаленного диска, ни веса детали.
Не привык он быть неумехой, нахлебником, потому старался. И хотя в камере существовал неписаный закон - один за всех, все за одного, но он вскоре, по обыкновению, перещеголял всех в выработке, вышел на вторую тысячу деталей ежедневно и тем самым быстро рассчитался с долгами первого месяца...
ЗОНА. ВОРОНЦОВ
Уже через два часа немеют от долгого стояния ноги и спина... Станок низок, и каждый рабочий день хочется начать с того, что взять кувалду и выдолбить в полу небольшой уступ-ямку. Тогда бы не горбатился весь день. Но не положено самоуправства, и ноги невозможно выдернуть тому, кто так станок установил.
Вот и стою, согнутый в три погибели, точно квазимода какая, со стороны так, наверно, и кажется...
Так вот дождался гонга. Обед.
Наконец останавливаются станки, вентиляция стихает, и оглушает тишина... Если и есть в жизни радость самая большая сейчас у всех здесь работающих, так это вот эта тишина, которую можно слушать и слушать, жрать ее, сколько сможешь...
Хавалка в обед обычная - борщ (водичка с плавающим пятном жирка, пустая каша (месиво неопределенного цвета и вкуса). Кишка тем не менее загружена основательно. Тяжелеешь даже. На час. Потом все воспоминание об этом обеде исчезает... Из-за стола вылезаешь, к станку да за цигарочку. Посидишь вот сейчас, и легче вроде. Может, и стоит жить, думаешь...
И выжить, Вань?
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
В углу успокаивают новенького, что сегодня утром пришел. Он еле сотню деталей сделал, совестится.
- Ладно, Кваз вон тоже вначале еле две сотни вытянул, а потом наладился тысячники летят только. Верно, Кваз?
- Не ленись, - весомо говорит Батя новенькому. - "Хозяин" гоняет, если только кто отстанет. А так порядки здесь терпимые. Но... не выполняешь норму постоянно - в ШИЗО отправит.
Новичок, по кличке Вихорь, показывает руки: пальцы опухли, кожа на них лопнула, коросты уже пошли. Деталь-то руку жжет, кричал криком от боли.
Работать-то не привык, видно сразу. Блатным был в Зоне. Привели же его за то, что дрянь себе ввел в вену, где-то шприц достал самодельный да впарил себе бурду, из таблеток разных сварганенную. И сдохнуть ведь мог, олух...