НЕБО. ВОРОН
Люди, живущие сейчас подо мной, внизу, были лишены, конечно же, самого главного - возможности обратиться к Вседержителю. Никто из сидящих в Зоне уже не имел представления о том, что же такое причастие, исповедь, а ведь они хотя бы формально принадлежали к вере, что культивировалась на этой территории. Вера эта была истреблена, оболгана, и люди, гордо назвавшие себя атеистами, что значит - неверующими ни во что, стали куролесить на бесовский манер, вызывая в себе радость, а здесь, на Небе, - жалость...
А ведь совсем недавно предыдущий режим этой страны даже в тюрьмах строил церкви, и главная тюрьма Бутырка в Москве имела в центре этого печального заведения большой храм, где замаливали перед Небом грехи преступившие его законы...
Воинствующие бестолковцы умудрились разрушить духовную крепость людей, и неверие рождает теперь средь них такую ужасающую нищету духа, что не наблюдалась на этой земле уже многие века.
Выходя из Зоны, с окончательно там подорванными представлениями о морали и нравственных законах человеческого общежития, эти люди - бывшие зэки, чувствуют себя на воле будто звери на свободе. Им кажется, что свобода - это возможность безнаказанно творить любые деяния, за которыми последуют блага. И мечты их примитивны: бабы, бабки, тряпки. Да, существует за это наказание, но ведь можно и избежать его, надеются они, вон многие живут во лжи, и ничего, не попались пока.
Попался, не попался - эта игра, в которой они часто видят себя победителями, успокаивает их полностью, и никогда большинству даже в голову не приходит, что не суды-милиция-государство определят им в конце концов настоящую меру наказания за содеянное, но - Высший Суд, что не зависит от земных пристрастий (для чего миллионы таких, как я, пишут Картину Жизни?).
И наказание будет иное.
ВОЛЯ. МЕДВЕДЕВ
Я уже допивал чай, когда в кухне, куда мы перешли с матерью, появился босой заспанный Кляча. Он очумело посмотрел на меня и сказал совсем уж дикое, видимо, себя уже не помня:
- Так это же мент... А я за него кента побил...
- Замолчи! - Голос матери сорвался.
- Ага, - подозрительно оглядывал стол. - Сговорились уже, без меня бухаете втихаря. Он мои пироги трескает... а сами меня изолятором только и пичкали. Красные его похмельные глаза горели огнем. - Мне, значит, на роду написано тараканом жить и жрать сырую капусту? А тебе пирожки с маслицем, ясно...
Мать, встав, попыталась вытолкнуть его из комнаты, а он локтем отпихивается, а затем изловчился и ударил - ударил ее по седой голове кулаком.
У меня прямо в глазах потемнело. Да когда ж это кончится, издевательство это - надо мной, над женщиной этой бедной, белым светом, что породил ублюдка?
В общем, здоровой рукой врезал я подонку в ухо. Хлопнулся он о косяк, в другую комнату улетел, затих.
Мать опять в плач. Теперь уже и я виноват становлюсь. Все, бежать, бежать, майор! От этого мира, от грязи его и смрада...
- Подонок... - выдохнул, когда через него переступал, выходя из кухни.
Я обувался. Он скулил, плакал. Мать ныла.
Праздничный день был безвозвратно испорчен.
Гадко.
И банку под сметану разбил с идиотом, вернулся домой ни с чем. Хотя почему ни с чем?.. С болью под сердцем, что давила-жгла...
ВОЛЯ. НАДЕЖДА
Здравствуйте, Иван!
С ноябрьскими праздниками вас! Я очень долго сомневалась и все же решилась. Хорошо это или плохо, покажет время, если человек в беде, то ему надо помочь. Но беду, Иван, вы сами себе накликали, потому и судьба у вас такая. Я же вам не помощница, не друг и не товарищ, а простая женщина, может, даже и слабая. Незнакомка, что откликнулась на вашу просьбу.
Если это письмо хоть чем-то вам поможет, буду рада, что поддержала человека в беде.
Судьба у вас страшная - столько быть в неволе! В молодости, когда мне было двадцать, казалось, тридцать лет - это старуха. Оказалось, нет. Главное сердцем быть молодым. Ведь бывают старики и в двадцать лет, и у них одна утеха - водка. Так что вы еще молодой, зависит от вас, когда вы постареете. Еще не все потеряно, и не от Бога, не от меня, а только от вас зависит, как вы распорядитесь своей дальнейшей судьбой. Я не хочу читать нотации, вы сами прекрасно понимаете, как все можно пересмотреть, заново начать жизнь и по возможности сократить срок наказания. Главное - не отчаиваться. Я думаю, вы не из тех, кто поддается минутному настроению, умеете держать себя в руках. За письмо я вас не осуждаю, написали, теперь ничего не поделаешь, сердцу не прикажешь. Освободитесь, другая, не я, встретится вам, и сможете построить обоюдное счастье.
Вот, пожалуй, и все, что могу вам посоветовать. О себе мало что могу сказать. У меня ребенок, сын Федор, ему десять лет, с мужем мы в разводе, есть отец, живем вместе. Вроде не жалуемся и по-своему счастливы. Вот и вся моя жизнь. Больше мне сказать о себе нечего. Отец вспомнил вашу матушку Марию, если это она, и всю семью Воронцовых. Очень сожалеет, что у вас так не задалась жизнь, говорит, что Мария была хорошая женщина, а Максим, отец ваш, работяга.
До свидания, Надежда.
ЗОНА - ВОЛЯ. ЗЭК ПОМОРНИК
Только я ко сну начал готовиться, приходят за мной два прапорщика. Лебедушкин смотрит, ничего не поймет - уводят, да двое, к куму, наверное. Вижу, испугался он за меня. Да и я струхнул, предчувствие какое-то нехорошее. Ночью... зачем?
Приводят на вахту. Там за столом сам Львов, наш начальник колонии. Ну, я докладываюсь - прибыл, а он как-то печально на меня взглянул так, встал резко, вплотную почти подошел, похлопал по плечу, будто здороваясь или извиняясь, не пойму. У меня сразу отлегло с души.
- Ты не удивляйся, - говорит, - Пантелеймон Лукич. Долго я сомневался обращаться к тебе, нет... - даже чуть сконфуженно так продолжает: - Только теперь совсем вот плохо стало. Ты ж у нас лекарь народный, так?
Я растерялся, молчу.
- Да не бойся ты. - Он меня опять похлопал по плечу. - Слышал я про тебя, даже в газетах что-то читал. Верю, что не шарлатан... Пойдем-ка со мной...
Прошли мы с ним в кабинет, что, видать, был у него для приемов вышестоящего начальства. Там женщина, молодящаяся, лет под сорок, миловидная такая, неловко как-то на диванчике кожаном сидит, скорчившись. Я сразу все понял, зачем я нужен: лицо у нее измучено, больное лицо. Шевельнулась, и, видать, боль захватила, даже губу, бедная, закусила.
- Вот жена моя, - тяжело он говорит, вижу, как и он мучается от ее болезни. - Поскользнулась в прошлом году, ударилась спиной... Второй год и мучаемся с ней. Болит, Насть?
Та не ответила. А Львов теребит пуговицу на шинели, напряженно на меня смотрит - ну, давай, знахарь?
Вздохнул я, встал рядом с ней. Смотрю.
Долго смотрел. Это я мысленно прощупывал весь ее позвоночный столб. И нашел наконец место... вот... меж пятым и шестым позвонком, смещение там межпозвонковых дисков, в поясничном отделе... да седалищный нерв защемлен. Все ясно, что делать-то надо.
Только вот страх какой-то на меня напал, сколько уж не работал, не лечил. А больше был этот страх потому, что вспоминалось, как таскали меня, арестованного, на допросы, все твердили - не лекарь ты, а шаромыжник. И старуху там будто бы я залечил, до могилы довел. Это медицинские светила из столицы, которым слава моя костоправа-чудодея спать не давала, тоже постарались, и по приговору их я стал шарлатаном. А менты уж свой приговор вынесли, придумали мне статью...
Стою, страх меня гложет. Наконец подполковник предложил присесть мне. Сел, молчу.
- Вы, конечно, можете отказаться, - вздохнул он. - Но все же... вы ведь настоящий лекарь-костоправ. Помогите... Это моя личная просьба! А я попробую вас освободить пораньше, если вы жене поможете!
Подполковник говорил своим обычным, громким, командирским голосом, и он напомнил мне почему-то... отцовский. Батя был у меня лекарь и мне передал тайны свои, только до времени не пригождались они, не было, видать, Богу то угодно. Отец сам был очень религиозен; гонение на церковь, которое застал, почитал за великий грех народа и молился за прощение народа русского до последних своих дней, считал, что бесы помутили разум людской, и не ведали они, что делали, церквы порушая...