- Звиняйте, товарищ майор. Приказ начальника колонии, все по графику.
- Предупреждать бы надо...
- А предупреждать не велено! - кричит Шакалов. - Сюрпризом велено.
ЗОНА. ОРЛОВ
Махнул Медведев рукой, пошел к выходу - сквозь крики, шарканье сапог, бурчание, матюги зэков и звериный рык неуемного прапорщика.
Летели подушки, глухо падали свергаемые тумбочки, мягко шагали по матрацам прапора, простукивая, прощупывая, выискивая везде неположенные предметы. Ну, и поиски уже скоро стали давать результаты. Находки запрещенных вещей обычны: картишки с голыми бабами, блоки сигарет, бинты, какие-то склянки с непонятными растворами.
Разбирались дотошно с каждым трофеем. Например, у беспечного Дупелиса прямо в наволочке отрыли пакетик с анашой, почти на виду лежал. Закатывал глаза возвращенный с вахты белоголовый викинг-прибалт, только улыбался: "Не знаю, подсунули враги. Или вы сейчас подкинули", - добавил и получил дубинкой под ребра. Все... ПКТ обеспечено, если еще дело не заведут...
Ножички нашли. Так добрались и до моей тумбочки. Я стою спокойно - у меня все тип-топ. Улыбнулся мне разгоряченный Шакалов, пошарил под кроватью, в подушке, выкинул ящики из тумбочки на кровать, перебирает - зубной порошок, щетка, пуговки, пряжка... Ничего особенного. Смотрит на меня, а я что - я же чистый, улыбаюсь ему в ответ.
И зря, конечно. Он разозлился. Тут в нижний ящик тумбочки лезет. Вытаскивает все - и тетрадь, и заметки отдельные, и в газету завернутые, каллиграфическим почерком написанные готовые аккуратные листочки с тем, что вы сейчас читаете.
Грозный, ищет крамолу. Вижу, читает, но ничего не понимает. И это его бесит еще больше.
- Шо это? - кричит. - Орлов, я кого спрашиваю?
Пожимаю плечами:
- Так. Записи.
- Что еще за писи?
- Ну, записываю, так, разное... - Как объяснить долбаку, не скажу ж ему проза, идиот!
Опять читает, губы шевелятся. Вдруг улыбается.
- Книгу, что ли, пишешь, Орел ты у нас двухголовый или двуглавый? - Это только он меня так обзывал.
Я опять плечами пожал.
- Книгу! - сказал он теперь уже сам себе. - Писатель ты у нас, значит. Орел! Нет, ты у нас не Орел, а птаха бестолковая! - расхохотался в голос.
Подельники его обернулись, зэки тоже.
- Вот, дывытесь, хлопцы! - задыхался от смеха Яйцещуп, потрясая моими листочками и пустив их по воздуху, и еще, и еще бросая в воздух.
- Писака у нас объявился! Шизофреник е.....й. Достоевский, бля! - нашел он наконец понравившееся слово и аж зарделся весь от радости.
Заулыбались прапора, а за ними и испуганные зэки. И неожиданно весь барак вслед за Шакаловым залился смехом. И хохотали все, и показывали на меня пальцами. А Шакалов, как огромный расшалившийся ребенок, все бросал и бросал в воздух мои листочки, выдирая их из тетради...
Так я стал по воле тупорылого прапора писателем, Достоевским. Кличка прилипала плохо, но вскоре приладилась, склеилась с моей личностью, и уже потом никто меня иначе и не называл - офицеры ли, иль вновь прибывшие солдатики и прапора. И отрицаловка, склонная к игре, охотно приняла кличку, и мелкая шушера; лишь немногие образованные и порядочные люди, волею судьбы оказавшиеся здесь, не позволяли себе такую фамильярность и называли меня или по имени, или по старой, нейтральной кличке - Интеллигент.
В общем, стал я Достоевским, и прошу простить меня ревнителей имени достойного мастера слова, к которому не имею, к сожалению, отношения ни по родственной части, ни тем более по писательской. Но вынужден был многие годы моего пребывания в Зоне носить сию славную фамилию как знак причастности к тому делу, которому отдал писатель свою жизнь, коему и я посвятил свободные минуты своей безрадостной доли в Зоне - писанию и коллекционированию ее жизненных типов и ситуаций. И не взыщите, господа-товарищи.
ЗОНА. ИЗВИНИТЕ, НО - ДОСТОЕВСКИЙ
И был еще один вечер в Зоне, ничем не отличающийся от тысяч других. Ленивые разговоры, всегдашний чифирь и тоска, тоска, тоска...
Володька лежал рядом с Батей, пытался как-то скрасить тягостное его настроение.
- Ничего, перемелем, - поглядывая на уставившегося в одну точку Квазимоду, говорил осторожно, боясь опять нарваться на раздражение старшего друга. Ворон вон, говорят, триста лет живет. Вместе освободитесь с ним, вместе в деревню твою махнете...
Батя глядел задумчиво, не сердился он на него, кивнул невесело:
- Через триста лет... - вздохнул глубоко.
Володька будто мрачную эту шутку не услышал.
- Будет тебе другом до гроба, и правнукам твоим хватит с ним возиться...
НЕБО. ВОРОН
Верно, дурно воспитанный Лебедушкин, жить мне на Земле придется очень долго, и видеть твоих детей, и тебя, стареющего, сумевшего за годы жизни на воле заиметь относительно приличные манеры, увижу я и твое горе по поводу преждевременной смерти твоей Наташки, и твою одинокую, брошенную старость расплату за грехи молодости.
А ведь ты шел, дружок, на рецидивиста!..
Кто знает, может, Батя сыграл для одного тебя свою роль - все-таки хоть и поздно, а воспитание тоже мистически скажется... Грех совершить - оно недолго. А вот простить за чужой грех по высшему разряду...
А, Лебедушкин, все впереди.
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
- Дети, - усмехнулся грустно Батя, - поздно уже... дети.
- Ты че, думаешь, в сорок шесть семью создать нельзя? - вскинулся Володька. - Да сколь хошь таких случаев! Да вон мой отец хотя бы... Деду было пятьдесят пять, а бабке сорок пять. Понял?
- Понял...
Снисходительно улыбался Квазимода: никаких иллюзий насчет семьи собственной давно уже не строил и не думал о ней...
Заметив теперь уже лирическое настроение Бати, Володька спросил то, на что до этого не решался:
- Бать, а как ты? Ну, почему тебя Квазимодой называют?
- Хм-хм, - усмехнулся Батя, - это с пятьдесят шестого года так нарекли, тогда только восемнадцать мне стукнуло, моложе тебя был. Поначалу как шутка была, а потом прижилось. Да и сам привык. Наколка вот, сам видишь... Посмотрел на запястье, где красовалось - "Квазимода", а рядом две буквы "БР".
- А эти две буквы что означают? Бригадир?
- Много будешь знать, быстро состаришься... и Натаха разлюбит, - улыбнулся Воронцов.
И попытался Батя объяснить то необъяснимое, что и сам Лебедушкин ощущал: прозвище это выражало не столько степень уродства его старшего друга, сколько его недюжинную силу. И потому оно звучало уважительно, угрожающе, а не в насмешку.
- Ну а шрам откуда? - решился задать и этот давно волновавший вопрос Лебедушкин.
В ответ Батя только посопел, и это означало, что он недоволен вопросом, лучше не соваться к нему с ним. Володька, поняв бестактность свою, смолк.
- Иван Максимыч! Кваз! - окликнули Батю из соседнего прохода. - Айда чай пить!
Володька даже не понял сначала - кого зовут, никто не обращался к Бате по имени-отчеству. А он еще и Иван Максимович, гражданин СССР, уже и Иван Максимович, заработавший отчество годами и авторитетом...
Пошла по кругу эмалированная кружка с чифирем. Каждый, по очереди наклоняя стриженую голову, делал два обязательных глотка и передавал сидящему рядом по часовой стрелке - таков ритуал. Кружек в бараках хватало, но так уж повелось по неписаному закону - пить из одной и обязательно по два глотка. И это чаепитие сближало людей как в добрых, так и в злых помыслах.
- Слышь, Максимыч, наш начальник отряда новый, Медведев, подстреленный, хихикнул шут Крохалев, - замполитом раньше служил, не хухры-мухры. Рука-то в локте, видел, не сгибается - с фронта, говорят. Герой... Мамочка!
- Кроха, пей, не микрофонь... - задумчиво сказал Батя и вдруг вспомнил все: эту руку... бунт... ночное ожидание смерти... внимательные глаза молодого лейтенанта... Точно, он. Вот и встретились...
- Что же... - продолжал язвить Крохалев. - Гусек уже заработал у него пять суток ШИЗО. И свидание на трое суток, - он дотошно отцеживал нифеля (листки чая), - с зазнобой, сказал, от больной матери должна приехать.