Конь вскинулся, с разбегу перемахнул через ограду. Лучники едва успели отскочить в стороны.
Все восторженно заорали, побежали за всадником, который замедлил бег у самых конюшен и медленно поехал обратно. Ингварь мчался следом за всеми.
Борис держал в руке шлем, ковырял пальцем вмятину на железной глазнице.
– Глядите! – показал обступившим его воинам. – Кто такой меткий? На полвершка ниже – и конец мне. Но хранит удача Борислава Коринфского!
Прямо с седла, подбоченясь, он обратился к дружине:
– Вас тут шестьдесят удальцов. Двадцать конные, сорок пешие. Кому на коне быть, решилось жребием. Неладно это, братья. Кто лучше и доблестней, тому и чести должно быть больше. Быть конным воином, по-европейски рытарем, – это заслужить надо. Вот проверю вас, кто хорош в ратном деле, а кто нет, тогда и погляжу, кому верхом биться, а кто пускай пока пеш походит. Всяк старайся, покажи себя, попробуй первым быть. Вот как в лихой дружине надо!
– А я думаю, в дружине надо по-иному, – сказал Ингварь, поглядев на мрачного Добрыню. – Перед Богом и смертью, в сражении, все равны. Соперничать друг с дружкой нечего, от этого бывает зависть и рознь. Так и при отце было: стой вместе, как скала единая, тем и победишь.
Никто его не поддержал, ни один человек. А Путятич как стоял молча, так рта и не раскрыл, хотя Ингварь повторил всегдашние его слова.
– Ну-ка, кто из нас прав, я иль Клюква? – весело крикнул Борис.
– Ты! Ты! Хотим по-твоему! – зашумели дружинники.
Несколько раз Ингварь просил брата не звать его при воинах и при челяди «Клюквой» – от этого княжьему сану урон, и Борис обещал, но, забывшись, все-таки поминал забытое детское прозвище.
И оно понемногу пристало.
Однажды стоял Ингварь у окна, а внизу проходили Шкурята и еще двое дружинников. О чем говорили, было не слыхать, но один спросил:
– Это который князь велел – князь-Сокол иль князь-Клюква?
– Сам ты «клюква», – ответил Шкурята. – Настоящий князь у нас один.
Скверно стало Ингварю. Если настоящий князь – Борис, то кто тогда он? Тиун? По хозяйству приказчик?
Господи, неужто это Твое воздаяние за милосердие, за великие жертвы, за братскую любовь?
И ведь не было ее, любви-то. Сколько к сердцу ни прислушивался, никакой теплоты к вновь обретенному брату не чувствовал. Только досаду, обиду – и еще страх. Страх, что придет долгожданная весточка от Ижоты-Ирины: уломала я отца с матерью, скачи ко мне, мой Трыщан, а он уже себе не господин, не князь – не поймешь кто…
Ведь поговорил он тогда, храбрости набравшись, с Михаилом Олеговичем. Стерпел обидное изумление, ни словом не укорил радомирского князя за сердитый отказ. Сел на коня, да уехал, лишь во дворе поглядел на некое окошко, и махнул оттуда белый платок, и было в том махе обещание, которое согрело отвергнутому жениху душу.
Ох, надо было слушать мудрого Добрыню. Никто бы конями Бориса не разорвал. Надоел бы он Тагызу своим буйным норовом, и месяцев через несколько отдал бы хан двоюродного за малую плату или даже задаром бы отпустил. А к тому времени, глядишь, уже и свадьба бы сладилась…
Несколько недель угрызался так Ингварь, коря себя за глупость и все больше сердясь на Бориса. Но на Успенье Богородицы, когда поминают мертвых родичей, случилось нечто, отчего он на брата взглянул по-новому.
*
Стояли в церкви вечернее поминание по отцу и брату. Отец Мавсима читал из Псалтыря возвышенное.
«Воздремала душа моя от скорби. Утверди меня в словесах Твоих. Путь неправды отстави от меня, законом Твоим помилуй мя…», – торжественно и печально выпевал протопоп. У Ингваря щипало в носу. Борис всхлипывал и не утирал слез, потом пал на колени, склонился лбом в каменный пол, под которым лежали останки. Рыдал, повторяя: «Прости, батюшка… Прости сына блудного, окаянного». Тут уж заплакал и Ингварь.
Дома тоже поминали, с вином, но Ингварь скоро ушел. Он привык ложиться рано, всегда вставал вместе с солнцем, потому что работы много. Борис же остался за столом.
Ночью разбудил. Явился в опочивальню хмельной, с распухшими глазами. В руке свеча.
Ингварь, пробудившись, испугался нежданного явления. Лицо у Бориса было страшное, перевязанное поперек широкой черной тряпицей; по нему метались тени от дрожащего огня.
– Что с тобой? – вскричал Ингварь, садясь на постели.
– А? – Борис тронул повязку. – Это я на ночь усы воском натираю. Прижимаю, чтоб кверху торчали… Эх, Ингварка… – Он сел на ложе, пригорюнился. – Не спится мне. Вспомнил, как раньше, когда маленький был, трапезничали. Много нас было. Батюшка, матушка, брат Володьша, я, близнецы Яромир со Святополком, младше меня, оба от красной болезни померли, сестренка Саломеюшка со светлыми косами, я ее любил, Сметанкой звал. Ее тоже Бог забрал… Твоей матери, тихони, тогда еще не было, тебя тем паче… А ныне никого кроме тебя у меня не осталось. Один ты мне родная кровь.
А женишься – и тебя не станет…
Ингварь на жалкие слова растрогался, но и насторожился. Узнал про Ирину? Откуда?
Осторожно сказал:
– Так и ты женишься.
– Нет, братка, куда мне? Я перекати-поле. Нигде долго жить не могу, скучно становится. Дунет ветер, качусь дальше… Так и сдохну где-нибудь в чужом краю, от острой стали иль от хворобы. Туда мне, зряшному, и дорога. Только на тебя надежда. Не дай нашему роду пропасть. Сколько тебе? Двадцать?
– Двадцать второй уже.
– Пора, пора о жене думать. Свиристели наследник нужен.
Не знает, понял Ингварь.
Борис был сейчас не веселый и красивый, как всегда, а мятый, потерянный – и оттого вдруг родной.
Тронув брата за плечо, Ингварь тихо молвил:
– Думаю уже.
И всё рассказал. Про давнюю и безнадежную любовь, про чудо из чудес – Иринино согласие, про бессчастное сватовство. Только о своих опасениях не помянул: что и прежде, в единоличном княжении, он был жених незавидный, а теперь стал вовсе никакой.
Слушая, Борис оживленно кивал. Слезы высохли. Глаза заблестели.
– Ну, это дело мы быстро устроим, – сказал он уверенно. Подмигнул. – Не вешай носа, добудем твою ладушку. Положись, братка, на меня. Завтра же едем в Радомир. Я буду не я, если князь-Михайлу и его франкиню сушеную по-своему плясать не заставлю. Это-то я хорошо умею. Спи, Клюковка, утро вечера мудренее.
Ингварю впервые тогда подумалось: хорошо это, когда есть старший брат.
Про Каинову печать
«Делай всё, как скажу, – велел Борис, – и выйдет складно».
Должно быть, так же надежно и уверенно чувствовали себя воины, когда он водил их в поход или в бой. Сомневаться и тревожиться нечего – знай исполняй, что наказано.
Ингварь и не сомневался. Но тревожиться тревожился.
Брат оставил его в поле, не доезжая Радомира. «Побудь тут час-другой. Дай мне князя с княгиней размягчить. Увидят тебя – зубы ощерят. Дочка, поди, своими слезами и жалобами их сильно примучила. А на меня им что крыситься?»
Удумано было хорошо. Не может такого быть, чтобы Борис своими рассказами, своей белозубой улыбкой и лучезарной повадкой не расположил к себе Михаила Олеговича и даже злющую Марью Адальбертовну.
Время Ингварь умел считать, как все: по солнцу. Однако небо затянули серые тучи, и было не понять, когда кончатся два часа. Ему казалось, что миновала уже целая вечность, а сколько времени прошло на самом деле, неизвестно. От волнения на месте не стоялось, и князь натоптал по траве целую тропинку, ходя то вперед, то обратно.
Наконец, трижды перекрестившись, сел на Василька, поехал к городским воротам.
Спешившись на княжьем подворье, сказал слуге, как условились с Борисом:
– Что брат мой Борислав Ростиславич, давно ли прибыл? Подпруга у меня лопнула, отстал я.
Ответили, что прибыл давно, кушает в трапезной обед с князем, княгиней и княжной.
Обнадеживающий знак. Особенно, что и Ирина там.
По лестнице Ингварь взбежал через ступеньку, но в зале, перед входом в трапезную, задержался. На стене, почетно, висело его серебряное зеркало. Подошел, осмотрел себя – всё ли ладно. Расстроился. В плохом-то зеркале, медном, он краше смотрелся. И бороденка не такая жидкая, и кадык не выпирает, и пятно на лбу не столь пунцовое.