Потому и частила сапогами Пелагея, будто сваха, озабоченная и взвинченная предстоящим нешуточным делом. Где-то там, как в сказке, за горами, за долами, невесть в каком магазине, в каком универмаге, неведомо еще какое – синее, черное или коричневое, а может, и еще краше, висит то, единственное, с меховым воротником, которое предстоит Пелагее разыскать, выбрать, да не прогадать ни в какой малости, чтобы в самый раз пришлось Дуняшке. Не так уж это просто.
Все эти думки и заботы вихрились в Пелагеевой голове наряду с теми словами, которые выговаривала на ходу Дуняшке. Думы – сами по себе, слова – сами по себе.
Дуняшка, перекликаясь с матерью, тоже про свое думала. Прожитая жизнь ее покороче, забот поменьше, но зато с покупкой пальто у нее связано много своих девичьих мыслей, от которых всю дорогу радостно голубеют глаза и румяно горят щеки.
Взойдя на самую верхушку косогора, где дорога опять встретилась с телефонными столбами, взбежавшими на гору прямиком по самой крутизне, Пелагея остановилась глотнуть воздуха. Обе оглянулись и, отдыхая, смотрели на деревню. Она все еще виднелась серой полоской соломенных крыш среди черной зяби и просторных полос подросшей озими. Деревня казалась совсем маленькой меж необозримого уймища земли, вздыбленной холмами, и еще большего неба, серо клубящегося осенними тучами.
Пелагея, пробежав глазами по ряду похожих одна на другую хат, безошибочно нашла свою и, озаботясь, проговорила:
– Наказала Степке сходить в сельпо за керосином. Забегается – не сходит…
А Дуняшка нашла длинный белый брусочек своей птицефермы на отшибе деревни, подумала: догадается ли дед Алексей перетянуть под навес привезенную рыбную муку, вспомнила о пропавшей вчера любимой курице Моте, которую она умела отличать среди сотен других таких же белых. Мотя была нерасторопная и копуша, но несла крупные яйца. Потом Дуняшка тоже, как и Пелагея, стала перебирать глазами хаты. Но искала она не свою, а другую… Вот она, под молодым, еще не облетевшим рыжим топольком. Сердце колыхнулось и пролилось теплом… Под этим топольком на лавочке прошлый раз – не дай Бог, мать узнает! – поцеловал ее Сашка. Она, внутренне полыхая от стыда и счастья, сорвалась со скамейки и побежала, угнув голову. Только ноги не слушались, а сердце так гулко колотилось под пальтишком, что не слышала, как нагнал он ее и пошел рядом…
Дуняша, забывшись, долго глядела затуманенными глазами на рыжий тополек, пока Пелагея не позвала:
– Пойдем, девка! Чтой-то ты?
А выйдя на ровное и разойдясь малость, спросила:
– Третьего дня ктой-то под нами стоял?
– Ты про кого, мать? – как могла простовато, спросила Дуняшка, а сама так и пыхнула, благо что пыхать-то уж больше некуда было.
– Ну, не дури, – осерчала Пелагея. – Небось не глухая. Голос вроде знакомый, а признать не признала.
– Сашка стоял, – уклончиво сказала Дуняшка. – Так, мимо шел.
– Это чей же? Акимихин, что ли?
– Тетки Фроси… Что хата под тополем.
– A-а! Ну, ну!.. Отслужился, стало быть?
– В Германии служил.
– Что же, привез что-нибудь?
– Не знаю, не спрашивала. Мне-то что!
– Должон привезти, – решила Пелагея.
Обежали большую лужу, налитую дождями, в которой утонули обе тропочки, проторенные рядом: Пелагея – справа, Дуняшка – слева. А когда опять сошлись, Пелагея спросила:
– С матерью будет жить аль в город подастся?
– Не знаю я.
– А ты б спросила.
– Не спрашивала я.
– Как же об этом не спросить-то? – удивилась Пелагея.
– Он мне про Германию рассказывал. Интересно так! А про это разговору не было.
– Гляди-ка! – хлопнула себя Пелагея по переднику. – Да об этом вперворядь спрашивать надо. А так – что толку провожаться?
Дуняшка заморгала глазами, отвернулась, глядя на голые придорожные кусты.
– Ну, ну! – примирительно сказала Пелагея. – А только, если опять придет, попытай. Тут ничего зазорного нету.
– Не буду я спрашивать, – сердито мотнула головой Дуняшка.
– Не будешь, так я сама разузнаю, – решительно сказала Пелагея, ловко перепрыгивая через канаву.
– Стыд-то какой! И не смей! И не думай даже!
– Дура и есть дура.
– Пусть! А только не смей! Нужен он мне больно!
– У калитки стоишь – стало быть, нужон.
– Много я настояла! – дернула плечами Дуняшка и побежала вперед, норовя обогнать Пелагею, идти одной. – Только и знаю: на ферму и домой.
– Я аль запрещаю? Парень он тихий. На тракториста учился. Стой. А только стоять с умом надо. Девичье дело такое… Вот купим пальто…
Но Пелагея не договорила, потому что и сама не знала, что должно быть, когда купят они пальто.
На шоссе вышли как раз к самому автобусу, часа полтора ехали, разлученные теснотой, терпеливо вынося давку и тряску, и наконец вывалились на автостанции. Пелагея – без одной пары жестяных молоточков в петлице, Дуняшка – со взбившимся на затылок вязаным платком и такая, будто побанилась с березовым веником. Она тут же стала озираться по сторонам, дивясь пестрой городской сутолоке, а Пелагея сразу сунула руку за пазуху Степкиного пиджака и царапнула кофту под грудью: «Целы? Целы… Ох!»
Они вышли на главную улицу, и город захватил их своим хлестким людским водоворотом.
Мимо Дуняшки шли кепки и косынки, шинели и спецовки, шарфы и шарфики. Проходившие очки удивленно и близоруко косились на Пелагеин передник. Вертлявые береты больше поглядывали на Дуняшку. Она даже слышала, как один берет сказал другому: «Гляди, какая вишенка! Блеск! Натуральный напиток!» И она деревенела от робости и смущения. Проходили всякие шляпы – угрюмо надвинутые и лихо заломленные. И всякие шляпки. Дуняшка дивилась цветочным горшочкам и горшочкам для гречневой каши, мелким тарелочкам и эмалированным мисочкам и просто ни на что не похожим. Шныряли авоськи с картошкой и хлебом, плавно покачивались сетки с мандаринами, робко шаркали матерчатые боты, подпираемые костыликом. А над всем этим людским потоком каменными отвесными берегами высились дома.
Дуняшка редко бывала в городе, и каждый раз он открывался по-новому. Когда приезжала с матерью еще маленькой девочкой, ее так поразили вороха конфет, пряников и множество всяких кукол, что ничего другого она не запомнила, и потом в деревне долго еще снился пряничный город, в котором жили веселые, красивые куклы. Постарше она читала вывески, заглядывалась на милиционера, как он размахивает полосатой палкой и поворачивается туда-сюда, и, пока Пелагея стояла за чем-нибудь в очереди, глядела на кассовую машину, выбивавшую чеки.
Но теперь больше всего ее занимали люди.
«Сколько их, и все разные!» – дивилась Дуняшка, проталкиваясь за матерью. Мимо прошли тысячи, а схожих нет! И не то чтобы лицом, одеждой или годами. А чем-то еще таким, чего Дуняшка понять не могла, но смутно чувствовала эту несхожесть. У них в деревне люди как-то ровные – и лицом, и одеждой, и жизнью.
По пути Пелагея и Дуняшка заходили в магазины, приглядывались к одежде, но примерять не брали. Пелагея говорила:
– Пойдем в главном посмотрим.
Ей казалось, что самое лучшее пальто должно быть в универмаге. Но идти прямо туда ей не хотелось. Нельзя же так: прибежал, отвалил деньги – и до свидания! Кто так покупает? Пелагее было лестно, как продавщицы – красивые, белолицые – снимали с вешалки одно, другое пальто, выбрасывали перед ней на прилавок, а она хотя и знала, что покупать пока не будет, да и по цене подходящего не находилось, но деловито тормошила пальто, щупала верх, дула на воротник, разглядывала подкладку. А тем временем Дуняшка застаивалась в галантерее.
Бог ты мой, сколько тут всего! Чулки простые, чулки в резиночку, чулки тоненькие, в паутинку, как у ихней учительницы. Мониста! Голубые, в круглую бусинку, красной рябинкой, зеленым прозрачным крыжовником, и рубчатые, и граненые, и в одну нитку, и в целый пучок… А брошки! А сережки! Блузки какие! Гребенки и вовсе небывалые! Глядела на все это Дуняшка, и даже продавцы замечали, как разбегались глаза от красоты невиданной, как сами собой раскрывались пухлые Дуняшкины губы от восхищения. Подходила Пелагея не торопясь, разглядывала все это богатство, полная внутренней гордости, что если захочет, то все может купить.