А потом она пила кофе в том же ресторане. И все тот же официант, что кормил ее утром и днем, приносил ей кофе, и она даже не смотрела на него, просто узнавала белую рубашку и черные брюки – отличительную особенность всех официантов всех ресторанов в этой маленькой стране, в этом она убедилась еще в прошлый раз, когда они втроем объездили большую часть этой страны, побывав в десятках таких маленьких ресторанов.
Потом она ужинала, потом – просто сидела на своей террасе в уже ставшем привычным плетеном кресле, и смотрела на картину, расстилавшуюся перед ней, и смотрела, как садится солнце. И так – каждый день.
И в этом не было никакого смысла и ничего нового и живого.
Разве что звонки маме раз в три дня. Но разговоры эти были тоже застывшими и однообразными:
– У меня все хорошо, – говорила она и была бы рада сразу после этого положить трубку. Но – она выслушивала один и тот же мамин вопрос:
– Как ты себя чувствуешь?..
– Нормально, – говорила она одно и тоже, и каждый раз знала, что мама хочет спросить ее, и не может, боится спросить, стало ли ей легче, стала ли она живой? Но мама боялась этих вопросов, наверное, просто боялась ее мертвых ответов, поэтому она говорила:
– Как тебе пишется?
– Нормально, – отвечала Лена. И, чтоб смягчить свои, какие-то безжизненные ответы, она говорила:
– У меня все нормально, не волнуйся. Ем, сплю, пишу…
Она перечисляла весь свой больничный режим, привирая только в том, что пишет что-то. Но – пишут живые и чувствующие люди. Она же была неживой.
И после разговора с мамой она опять или ходила по городу, или сидела на террасе и смотрела вдаль. И думала. И вспоминала, что вспоминается. И вспомнила почему-то, как пожадничала и не купила букет стеклянных цветов.
Синяя бутылка стоила дорого, и букет стоил дорого, и она, которой Алешка всегда доверял распоряжаться деньгами, выбрала бутылку, потому что она понравилась Алешке. И пожадничала денег на букет стеклянных цветов.
И часто потом она думала: может, выбери они тогда не бутылку, а букет – не произошло бы ничего страшного, и ей бы не снился синий осколок, врезавшийся в стену, и синяя клякса.
И иногда, думая об этом, она корила себя за то, что пожадничала. Может, купи она тогда букет, какая-то новая цепь событий начала бы разворачиваться. И что-то бы изменилось.
И эта мысль – какая-то спокойная и отстраненная – вдруг задела ее: а что если и правда, необычный или смелый поступок может сломать, изменить цепь событий, которые следуют одно за другим?
И она снова и снова думала: может, купи она тогда целый букет этих удивительных стеклянных цветов, что-то изменилось бы в череде событий, и этот букет защитил бы их квартиру, и Алешка-большой и Алешка-маленькая были бы с ней сейчас в этом маленьком городке.
И она думала об этом, как о неком новом возможном законе и опять – отстраненно, потому что теперь уже ничего нельзя изменить в их жизнях. А ее жизнь была неважна, и была не жизнью, а все той же чередой действий:
Проснуться. Умыться. Причесаться. Одеться. Выпить кофе в ресторане…
Едва переступив границу этой страны, она перешла на итальянский язык. Здесь, в этой стране, итальянский язык был очень распространен, она знала это по опыту прошлой поездки. По-итальянски говорил персонал во всех отелях, все официанты владели этим языком если не свободно, то очень приемлемо.
Она сразу перешла на итальянский не потому, что хотела, чтобы ее принимали за итальянку – она прекрасно понимала, что в таком маленьком городке уже на второй день будут знать о ней все, что узнают о ней ее хозяева. Просто не хотела она говорить по-русски. Хотела быть чужой даже для себя.
И она не любила слышать русскую речь. В такие минуты ей казалось, что ее опять хотят затолкать в какую-то картину, в которой нет ей места. Она уходила с террасы, когда экскурсоводы приводили туда русские группы, и она слышала все те же восторженные возгласы, в которых была зависть, и зависть была во взглядах, которыми ее провожали, когда она уходила с террасы, чтобы дождаться отъезда туристов.
Приходя в ресторан, она, как всегда, не поднимая глаз, ровным и безжизненным голосом делала заказ, даже не глядя на официанта – в ней как-то не осталось интереса к жизни, и была такая погруженность в себя, что ей сейчас позавидовал бы даже Алеша.
Поэтому заметила она его не сразу. Прошло много дней до того момента, когда она взглянула на него, встретилась с ним глазами и чуть позже впервые внимательно его рассмотрела. Но сначала она увидела кольцо на его руке, и рассмотреть ей пришлось его кольцо.
В то утро она, как всегда, заказала себе кофе и сидела на своем обычном месте, смотря на всю эту привычную картину со своего ракурса. И со стороны она выглядела обычной женщиной, пришедшей выпить кофе. Она много раз вот так сидела раньше в разных ресторанах или кафе, сидела с чашкой кофе и с обязательной легкой сигаретой. И сейчас все было так же, только курить она бросила еще в тот день, когда все это случилось. Просто что-то заклинило у нее в голове, и не могла она видеть огонь, и не хотела пользоваться газом и зажигалкой…
Она сидела за столиком, ожидая, когда официант принесет ей кофе. Она сидела и просто смотрела на ставшую уже привычной картину: маленький уютный дворик, какой-то игрушечный мостик через малюсенькую речушку. И она опять отметила какую-то игрушечность этого мостика, его детскость, что ли – как будто мостик этот сделан для детей, и тут с такой пронзительной остротой проснулось в ней воспоминание, что вот именно здесь, на этом мостике она и сфотографировала их вдвоем.
Алешка-маленькая держалась за перила этого мостика, и был он ей по размеру, что ли, и Алеша присел рядом, чтобы вписаться в этот маленький масштаб. Да, именно такая фотография, где они улыбаются ей, и этому солнечному дню, и этому смешному мостику, была у нее.
И воспоминание это вдруг вызвало такую боль, такую страшную, какую-то животную боль, которую она уже давно не испытывала, потому что давно помертвела для таких воспоминаний. Но это воспоминание было совсем нечаянным, внезапным, и поэтому – таким болезненным. Оно обрушилось на нее так неожиданно, что она не успела закрыться, и боль просто резала ее по тому скрытому, живому, что в ней еще осталось. От такой вот боли она несколько месяцев назад и резала вены, сидя в ванной, ожидая только одного – бесчувственности.
И самое больное в этой боли было то, что ничего от них не осталось. Даже фотографии этой не осталось, ничего. Все сгорело тогда, расплавилось и изуродовалось, и не осталось ничего – ни одной Аленкиной игрушки, ни какой-нибудь вещицы.
Она помнила, как оттолкнула ногой какой-то черный уродский оплавленный комок на полу выгоревшей квартиры, и это был Аленкин любимый мишка, и в этом был такой ужас, такой ужас, такой ужас…
И на лице ее, наверное, сейчас тоже был ужас, потому что она услышала обращенное к ней:
– Сеньора, вам плохо?..
И она ничего ответила, просто не могла отвечать, потому что расплакалась бы и плакала, и плакала бы, если только разрешила бы себе плакать. Но она уже научилась каменеть и в одну секунду ожесточаться.
– Сеньора, я могу вам чем-то помочь? – услышала она, и перед ее опущенным лицом появились руки, которые осторожно поставили перед ней чашку с кофе, и она просто замотала головой, но эти руки оставались перед ней, поправляли чашку, двигали сахарницу, и она вцепилась взглядом в эти руки, потому что уже знала: чтобы не расплакаться, нужно просто отвлечься, перенести куда-то внимание, и она вцепилась глазами в кольцо на его руке, благо кольцо это было необычное, и он, как бы почувствовав ее уловку, продолжал что-то переставлять и оглаживать скатерть, и она уже успокаивалась, отвлекая себя:
– Вот какое кольцо интересное… Бирюза в золоте… Никогда не видела, чтобы камушки бирюзы были вправлены, как-то вплавлены в золото, и кольцо это – не мужское, впрочем, и не женское, какое-то необычное кольцо, и одето оно на мизинец…