Вот Дилька – да, она давно все сказки прочитала, но, кажется, забыла все, что с лошадками не связано. А я и не читал, и не собирался. Пришлось вот без сборов.
Я нашел русский перевод. Но там почему-то все слишком мягонько было: по сусекам поскребу, душечка-подушечка. Поэтому нашел татарский, как это называется, первоисточник. Вчитался и охнул. И полез в словари и мифологические справочники. И больше уже не охал, а сидел, уткнувшись в экранчик. И не слышал, чего там Дилька щебетала, потихоньку доедая свою картошку с моим соусом.
По-татарски песенка звучала так: «Хвостом туда-сюда машу, воем так и сяк глушу, если булку не вернешь, изрублю-распотрошу». Qalca, qalca turaem.
Пела песенку бабка, которую в переводах называли ведьмой или Бабой-ягой. По-настоящему она называлась не волшебницей и даже не Кошмар-апой. Она называлась или calmawız – «проглотка» то есть, или ubırlı qarçıq, то есть «убырова старуха». То есть старуха, в которую вселился убыр.
А убыр – это такой нечистый дух вроде черта, который по-русски называется упырь. Но татарский убыр не пьет кровь. Это балканские сказочники придумали, а остальные за ними повторяют. Ubır до сих пор в переносном смысле значит «обжора», ну и куча родственных слов есть со значениями типа «глотать кусками». Даже провалы в земле похоже называют. Потому что убыр вылазит из-под земли, жрет мертвецов и маленьких девочек, а особенно любит младенцев и неродившихся детей. А еще залезает в животных и людей, которыми двигает, как куклами на перчатке. Из обычной пенсионерки или даже нестарой женщины он выбрасывает душу, а саму превращает в коварную людоедку. Вот она и называется ubırlı qarçıq.
Мужикам везет меньше. Есть выражение ubırlı keşe – убыров человек. Так чокнутых зовут, а мама сторожа на автостоянке так однажды обозвала, когда он разорался и чуть шлагбаумом нам стекло не разбил.
В справочнике говорилось, что ubırlı keşe – не чокнутый, а заполучивший внутрь убыра. И узнать такого человека очень просто.
Он очень много ест.
Он кидается на всех.
У него под мышкой или на темечке дыра, через которую убыр выходит отдохнуть и поохотиться на новых жертв.
И он быстро умирает.
Убыр выпивает из него все соки.
2
Мы ехали к däw äti, потому что больше ничего не оставалось.
Я не верю в сказки.
Я не верю в духов и чертей.
Я не верю в Бога.
Я не верю книгам и телевизору.
Я не очень верю интернету.
Я не верю всему, что говорят в школе, на улице и дома.
Я вообще неверующий.
Я знаю. А знаю потому, что сам вижу, слышу и чувствую. Хотел бы не видеть, не слышать и не чувствовать – особенно в последние дни. Очень хотел бы. Но приходится.
Приходится знать, что попал в чертову сказку, и чертова – это не слабенькое ругательство, а как бы краткое описание.
А чертей гонять меня не учили.
Я мог бы попробовать еще раз вызвать «скорую» или уговорить каких-то врачей или там психиатров, которые справились бы с папиной болезнью и мамиными странностями. Но со сказками бороться я не мог. И никто, наверное, не мог. Тем более с такими страшными и такими заразными сказками. Про заразность, кстати, в книжках и справочниках ничего не говорилось – но кому легче-то. Вспомним Леху. Нет, не будем вспоминать, и так фигово. Но он все равно был и есть, и стал таким после того, как его родители посидели в одном классе с моими.
Значит, и его родители такие же.
И Фариды Мидхатовны сегодня не было, сообразил я, обомлев. А Дилькина Алла Максимовна пошла ее проведать.
И завтра они придут в школу. Фарида Мидхатовна. Алла Максимовна. И Леха. С крестиком под веком. Нет, нет, не надо – он его вытащит, конечно. И вообще, будет вести себя более-менее спокойно: убыр внутри него обживется и сообразит, что лучше не чудить и высовываться в крайнем случае. Или из мужиков они не высовываются, а тупо жрут их – а размножаются через теток, которых не жрут, а используют как штабик и инкубатор?
Мама.
Она ведь на работу все эти дни ходила.
А в понедельник родительское собрание.
И в понедельник приезжают Зулька с мужем и нерожденным ребенком.
Мама.
Мы ехали к däw äti, потому что он взрослый, умный и шустрый, как электровеник. И это его сын, в конце концов, умирает.
И, еще раз в конце концов, это däw äti папу в деревню потащил. И это из деревни папа с мамой такими чудными вернулись. Пусть теперь придумывает, как все исправить. Но сперва нас с Дилькой спасет. Ну или примет для начала.
Däw äti и не возражал. Я, конечно, особо ничего не рассказывал – наоборот, соврал, что это родители попросили к нему поехать, а теперь они заняты до ночи и просят не звонить пока. Däw äti поначалу сомневался, но как я сказал, что Дильку тоже везу, сразу заулыбался. Даже по голосу было слышно. Ну и все, дальше я что угодно мог нести, хоть про необходимость срочно назначить нас с Дилькой заместителями директора на его шоколадной фабрике. Назначил бы, легко.
Ладно, совсем враньем мои слова считать не будем. Все равно через три часа – о, уже через два – встретимся, там я все и расскажу. Пусть думает.
Два часа быстро пройдут.
Странно, что с Дилькой практически такое же объяснение прошло. Обычно она совсем мамкин подол, не отстает. Поэтому я готовил речь минут на пятнадцать, придумывал что-то про родительскую болезнь, ремонт, командировку и про замечательный подарок, который däw äti наверняка нам сделает на каникулы. А Дилька и слушать не стала. Спросила только, почему нельзя у Гуля-апы переночевать, как быть завтра со школой, можно ли взять Аргамака и поведет ли нас däw äti на ипподром. Я соврал чего-то, и Дилька тут же взяла меня за руку и сказала: «Ну пошли».
Я малость обиделся даже. И за свое непригодившееся вранье, и за родителей: могла уж узнать, чего ради мы от них сматываемся. Но быстро сообразил, что Дилька тоже не дура – пусть не все понимает, но видит и слышит очень многое. И если я готов без вопросов в Африку бежать, то почему она не может.
Без Дильки было бы, конечно, удобнее. Она устает, капризничает, хочет в туалет, просит все время что-нибудь: то пить, то телефон, то в города играть. Ролик этот, пока едем, раза три затребовала. У меня аккумулятор садится. А ей скучно, видите ли. Мир из-за этого должен упасть на коленки и делать все, что велит молодая госпожа. Но я ж обещал ее не бросать. И к сожалению, не успел от этого обещания освободиться.
Потерпим. Чуть больше часа осталось. Ерунда.
Мы в последний год к электричке не подходили. Машина есть, ее обкатывать надо. А вот до того накрутили по рельсам с пол-экватора. И в таких вагонах, что непонятно, от чего умереть хочешь – от рези ниже спины, помятых ребер или душной вонищи. Вагоны старые обычно были и переполненные, как спичечный коробок, в который впихиваешь спички из другого коробка, когда серный бок стерся. И пассажиры в таких вагонах особенные – краснолицые, пахучие и толстые, в плащах и ватниках и с корзинами или клетчатыми сумками, которые соседям ноги обдирают даже сквозь зимние сапоги.
А так, как сейчас, чего не ехать: вечер, народу почти нет, мест полно, рядом никто не сопит и не толкается, сиденья мягкие, вагон новенький. От этого и желтый воздух пластмассой попахивает – терпимо. Зато чистенько, застекленные двери в тамбур блестят. И в стеклах отражаются два милиционера, неторопливо идущие к нам от дальнего конца вагона.
Я не боюсь полиции, пусть ее преступники, алкаши и гастеры боятся. Но понятно же, что нам с Дилькой лучше на глаза ментам не попадаться. Докопаются, спросят, почему без родителей, ссадят, отправят домой. И все.
А я к этому всему еще не был готов. Поэтому наклонился к Дильке и вполголоса сказал:
– Диль, ты пить хочешь? Не ори только. Давай я тебе налью.
Дилька посмотрела с удивлением и даже опаской. Не привыкла к таким братским поклонам. Но, конечно, кивнула – когда она от сока отказывалась. Я в дорогу специально три коробочки купил, как она любит – мелких и с соломинками.