Санитар вытолкнул из лифта каталку, – и опять этим же, отчужденным сознанием Кира отметила, что к подошве выглядывающих из-под простыни туфель пристала то ли высохшая травинка, то ли выцветшая полоска бумаги. Никалай помог санитару развернуть каталку, тот захлопнул дверь и отвернул простыню с лица лежавшего под ней человека.
И тут Кире почудилось, что у нее хлынула горлом кровь. Но это была не кровь, это прорвался горячий воздушный пузырь в груди, и Кира почувствовала, что слезы бегут у нее по лицу, и поняла, что уже не держится за рукав мужниного пальто, а лежит, обхватив руками дорогое тело, поперек каталки, и голова ее мотается из стороны в сторону…
– Ну, милый мой, милый мой… Киреныш… – услышала она наконец голос Николая. – Ну, родной мой, ну… Дома еще побудешь с ним, дома… слышишь?
И все, что было потом: дорога домой с невыносимым, кощунственным громыханнем гроба о передний борт, когда машина тормозила у перекрестков, гроб на письменном столе – за ним она делала когда-то домашние задания, – прощание, вынос, Ольга Петровна, жещина, с которой отец провел последние свои годы и которую она совсем почти не знала прежде, идущая с нею под руку, какие-то другие люди, что-то говорившие ей, стук молотка, вгонявшего в крышку гвозди, опускание гроба на вымазанных в желтой глине веревках туда, вглубь, и твердый стук заледенелой земли о дерево, поминки и опять какие-то люди, опять что-то говорившие ей, – все это запомнилось Кире одной тупой, непроходящей болью в сердце, запахом валерьянки и соленым вкусом слез на губах.
* * *
Очнулась она уже вечером. В окнах было черно, горел торшер в углу комнаты, отбрасывая на потолок кружок желтого света, перекрещенный посередине тенями от проволочной арматуры, стучали, медно поблескивая качающимся туда-сюда маятником, большие стенные часы в коричневом, покрытом лаком футляре. Она лежала на диване, под шерстяным одеялом, а рядом сидела Ольга Петровна. Глаза у нее были несчастные, усталые, темно обведенные полукружиями синяков.
– Я… что, – сказала Кира, приподнимаясь. – Спала?
– Спали, – кивнула Ольга Петровна и быстрым, каким-то суетливым движением провела морщинистыми, старушечьими уже почти руками по лицу, словно стирала сс него пыль. – Немножечко… Это хорошо. Сон, он ведь такую силу имеет: от всех печалей излечивает.
В комнате уже было прибрано, все на своих местах, стол чисг, и за ним сидел Николай и что-то писал на листке бумаги.
– И посуду вы помыли, Ольга Петровна?
– Помыла. Соседям отнесла, которая не наша… – Она запнулась. – Ну… которую у кого одалживали. Ждала вот, когда вы проснетесь. Мало ли что… Теперь пойду. Завтра увидимся.
– Да, завтра.
Ольга Петровна ушла. Кира села на диване, положив руки на колени, и долго сидела так, глядя прямо перед собой и ни о чем не думая. Изредка она взглядывала на Николая, он что-то высчитывал, чиркая шариковой ручкой, сутулился, и подбородок его был прижат к груди, над бровями дугами собрались морщины, и губы время от времени шевелились.
– Киреныш, – сказал Николай, не отрываясь от бумаги. – Завтра ведь нам улетать.
– И что? – отозвалась она.
Он провел черту, написал под ней какую-то цифру, положил ручку и, развернувшись на стуле, забросил ногу на ногу и сцепил на коленях руки.
– Ты ведь что-то хочешь взять на память? Какие-то вещи – его, отца… Ну, вот часы именные. Помнишь, об его именных часах рассказывала?
– Да, да, правильно, – сказала Кира, радуясь, что Николай напомнил ей обо всем этом, и именно сейчас – завтра уже будет не до того. – Часы – обязательно, я, знаешь, так любила на них смотреть в детстве. Они не идут, правда, но ведь это не имеет значения, да?
– Конечно. – Николай кивнул и заглянул в бумагу, лежавшую перед ним. – И надо узнать у Ольги Петровны, что бы хотелось взять ей. Вот она обмолвилась – телевизора у нее нет, может быть, возьмет? Надо с ней с самого утра завтра это обговорить. Комната отойдет райисполкому, все, что ни ты, ни она не возьмете, я свезу завтра в комиссионный.
– Да-да, – снова сказала Кира, с благодарным облегчением думая о том, как это хорошо, что ей не нужно ничего решать, а все решает за нее и делает Николай. – Значит, мебель в комиссионный… А остальное?
– А вот и надо сейчас все просмотреть. В крайнем случае, наберется много – отправим багажом.
– Господи, Коленька!.. – сказала Кира, вставая. – Голова ведь ты у меня. Что бы я здесь одна делала? Я бы свихнулась. – Она подошла к Николаю, провела рукой по его мягким, коротко остриженным волосам и прижала его голову к своему животу. – Хороший ты у меня мужик, Коля…
– Ну-ну. – Он легонько, чтобы не не обидеть, шлепнул ее. – Чижик мой. Давай будем смотреть.
Он встал, подошел к гардеробу и открыл левую половину – с полками, две из которых были когда-то ее, Кириными, и даже потом, когда уехала в институт, долго еще принадлежали ей, и отец ничего на них не клал. На полупустых полках лежало постельное белье, отцовская одежда, тюлевые занавески, плед, электрическая бритва, стоял одеколон и свинцовый восстановитель для волос.
Кира открыла правую створку. Во всю ширину и длину ее было вделано зеркало, и Ольга Петровна, закрывая зеркала, завесила и его.
– Можно ведь снимать?
– Конечно.
Кира открепила булавки, которыми материя была приколота к дверце, и из зеркала глянуло на нее ее отражение – изможденная женщина с опухшими красными глазами, волосы свалялись, спутались, страшно смотреть, – совсем не она.
И как только она подумала: «Господи, совсем не я», – ей показалось, что все это – тот самый страшный сон, он повторяется, и сейчас отражение заставит ее делать то, что хочет оно, и она непроизвольно дернула рукой, чтобы проверить – неужели правда. Но это был, конечно, не сон, и сердце ее вернулось понемногу на место, и она снова посмотрела на себя, и тут ей стал вдруг ясен жуткий смысл того сна, то есть и не смысл, потому что сон не поддавался объяснению, да и не было, в нем никакого ясного, четкого смысла, просто ей стало ясно, почему он приснился и что значил этот дикий, пронзивший ее во сне ужас…
Она захлопнула дверцу и огляделась кругом. И теперь наконец не отрывочно, не разумом, а каким-то внутренним зрением она увидела, что это та самая комната, в которой прошло все ее детство, отсюда она уехала поступать в институт; все тут было знакомо, и руки помнили, где, с какой стороны стоят в буфете тарелки и где лежат ножницы… увидела, что это ее комната. И может быть, единственная ее комната, хотя были потом и комнаты в общежитии, и комната в квартире свекрови, и двухкомнатная кооперативная квартира на двоих с мужем; но эта – единственная ее комната, и не потому, что здесь выросла, а потому, что здесь жил отец… И вот его нет больше, и она никогда больше в эту комнату не войдет, – все, теперь все; и ее место для жизни там, в другом краю, за две с половиной тысячи километров, и единственный, кто у нее остался, – это Николай.
Кира стояла, прислонившись к гардеробу, прижав к груди руки со сжатыми в кулаки пальцами, и беззвучно плакала, глотая бежавшие по лицу слезы.
Николай отвел ее на диван, накапал валерьянки и снова уложил, накрыв все тем же шерстяным одеялом. Посидев возле нее и дождавшись, когда она успокоится, он поднялся и стал сортировать вещи, вынося их на середину комнаты.
16
– А, ниспровергатель основ! – сказал Николаю Сарайцев. Он вышел из-за стола, вскинул обе руки вверх, и так, с размаху, бросил их вниз, для рукопожатия. – Я тебя тут уже как-то видел, я метро, недели две назад. Что же это такое: две недели – и не зайдешь?
– А ты меня спроси, куда я вообще заходил? – засмеялся Николай. – Я ничего эти две недели, кроме учебников, и не видел.
Экзамены остались позади, был подписан приказ о зачислении, – и со вчерашнего дня он испытывал непрекращающееся чувство блаженства, умиротворенного довольства, ему казалось – жизнь вступает в какую-то новую – зрелую – пору, становится осмысленней, наполненнее, собственно, сейчас, может быть, только и начинается.