И мгновенно, едва он зазвонил, Киру прошибло страшной, облившей ее жаром, смертельной мыслью: Николай. А следом она поняла, что все, все это время, весь вечер, с того первого, не отозвавшегося голосом, когда она сняла трубку, звонка, была уверена в вести от Николая, а может быть, даже и его появлении, и ждала, сама не сознавая того, – что-то будет…
Телефон замолчал – и затрезвонил мелкой трелью, заколотил в тишину квартиры короткими быстрыми звонками. Кира дернулась – и замерла, ей было страшно. Уловив ее движение, Пахломов сказал: «Лежи». И если бы он не сказал, так бы она и не встала, но от этого его приказа все в ней воспротивилось ему, и она решила встать. Лишь стыд, что он увидит ее, мешал ей.
– Отвернись, – сказала она.
Он молча помотал головой.
– Отвернись, – резко сказала она, толкнула его в плечо, он повернулся, она встала, накинула халат и вышла в коридор.
– Слушаю, – внезапно охрипшим голосом сказала она в трубку.
– Киреныш? – произнес в трубке голос Николая. – Здравствуй, чижик. Ох, сорванец! Пишу письма в Таллин – ни слова ответа. Где, думаю? Сейчас разговариваю с мамой – ты, оказывается, черт-те сколько времени уже дома. Что случилось?
– Ничего, – сказала Кира, и опять голос у нее сорвался в хрипоту.
– Ты простудилась?
– Да, немного. – Она откашлялась. – Купалась.
– А что с Таллином?
– Так. Ничего. Просто тоскливо было одной. – Кира произнесла это давно придуманное объяснение и перевела дыхание – такой длинной показалась фраза и так неестественно, почудилось ей, звучал ее голос.
Но Николай ничего не заметил.
– Мама говорит – ты уже на работе?
– Да.
– Неладно у нас нынче вышло. Хоть бы я дома был… Я тебя понимаю, приехала – и одни пустые стены. Тут не то что на работу…
– Заканчивайте! – сказал скрипучий, жестяной голос телефонистки.
– Киреныш! – закричал Николай. – Я завтра вылетаю, буду часов в пять, целую!..
В трубке щелкнуло, связь прервалась, и телефонистка скрипуче осведомилась:
– Поговорили?
– Да. – Кира положила трубку, села на стул, зябко обхватив себя за плечи, и долго сидела так, не двигаясь.
– Кира, – позвали ее наконец из комнаты.
Она встала, вынула из шкафа чистое постельное белье и начала стелить Пахломову в «кабинете», на маленькой тахте. «Грязная сука, – говорила она себе. – Грязная подлая сука…» Ей хотелось выгнать Пахломова, остаться одной, но была уже ночь, и она боялась, что он не сможет поймать такси.
– Переходите сюда, – позвала она его.
И, запершись у себя в комнате, сидя на корточках возле тахты, смято синевшей простыней в ночномзыбком свете, снова называя себя грязными словами, она думала, мотая головой: больше никогда, господи, какой стыд, какой ужас, больше никогда, никогда!..
13
Но она ошибалась, говоря себе в ту ночь: никогда. Минула неделя, и однажды в конце рабочего дня, стоя у кульмана, она вдруг поняла, что сейчас, что бы ни говорила себе, как бы ни запрещала, дождется, когда комната опустеет, снимет трубку и наберет его телефон…
Николай прилетел – и все пошло по-прежнему; словно не было ни красных черепичных крыш Вышгорода, ни пахнувших йодом водорослей, выброшенных прибоем на берег, ни рыжей, с блестящей, будто нейлоновой, шерсткой белки, которую кормили с рук белоголовые мальчик и девочка в парке Кадриорга. У него накопилось много работы, и он возвращался домой в восьмом, а то и в девятом часу, принимал душ, облачался в халат, ужинал и потом часа два еще читал что-нибудь детективное, включив, как он говорил, «для атмосферы» на малую мощность магнитофон, или смотрел телевизор, пролистывая при этом свежие газеты. Время от времени, отвлекаясь от книги или телевизора, он начинал рассказывать ей что-нибудь о работе, – какой-нибудь случай без начала, без конца, как он сказал, да как сказали ему, и Кира понимала: рассказывает он не для нее, а чтобы заново пережить уже прошедшее, переварить его, прикинуть: что это все значит и что из этого выйдет… И, слушая его, поддакивая ему и сама даже говоря что-то, она не переставая думала о том, как же он ничего не заметил в ней в день приезда, как же не почувствовал, не уловил всей той фальши, которая, она была уверена в этом, сквозила в каждом ее слове, жесте – во всем, что бы она ни делала… И однако же – не заметил.
И, набирая номер Пахломова, прокручивая упруго и мягко сопротивлявшийся движению прозрачный диск, она опять подумала – почему же он не почувствовал; но ничего она не могла себе объяснить, как не могла бы объяснить и то, почему, наперекор всему, что было с ней в ту, недальней давности ночь, полную отвращения – и к себе, и к Пахломову – и стыда, она звонит ему.
Он отозвался, и Кира, голосом неестественным и дрожащим, сказала:
– Все скрипим, Сергей? Как здоровье?
В тот, первый раз она не решилась позвонить мужу, узнать, задерживается ли он на работе, как делала потом; она просто не пошла домой, махнув на все рукой, – будь что будет, и ей повезло: Николай в тот вечер вернулся даже позже обычного. А домашний телефон, сказала Кира, вошедшая в квартиру за десять минут до него, был неисправен, потому и не отвечал, вот только что ушел телефонист…
Она встречалась с Пахломовым и вечерами, говоря, что пошла к Надежде, и по утрам, договариваясь с Петром Семенычем выйти во вторую смену и говоря Николаю, что вечерами ей лучше работается: народу в конструкторском почти никого и стоит тишина. А впрочем, заметила она сама, ей действительно стало хорошо работаться – разве что не только по вечерам, а и днем, – Петр Семеныч, проверяя за ней чертежи, только удивлялся, с какой скоростью она их делала.
Несколько раз Пахломов заводил разговор о том, как он увидел ее впервые, как специально простаивал, бывало, по полчаса у дверей столовой, чтобы увидеть ее, когда она пойдет на обед, как в два дня, получив от Крошева билет, «закруглил» все свои дела, выбил у начальства и оформил отпуск, – и Кира понимала, куда он клонит, не решаясь заговорить прямо, но она отмалчивалась в ответ на все эти разговоры или отшучивалась, потому что временами, когда она лежала на узкой холостяцкой тахте Пахломова, ей вдруг казалось, что это не его руки обнимают ее, и даже голос не его – Николая. Иногда она ловила себя на мысли что будь у нее до Пахломова, кроме Николая, еще мужчины, она бы путала Пахломова и с ними.
Она пила инфекундин, чтобы не забеременеть, первое время чувствовала себя плохо и Николай ничего не требовал от нее, а был по-обыкновенному заботлив и нежен. Она мучилась этой его заботливостью, его устойчивой обволакивающей внимательностью, да и нельзя было тянуть до бесконечности, и однажды, преодолевая чувство отвращения и ненависти к себе, решилась, – и оказалось, что страшного ничего нет, нужно лишь думать об одной себе, об одной себе…
Так, мало-помалу привыкая к своему новому положению, она прожила август, сентябрь, октябрь, и наступили Ноябрьские праздники.
* * *
В ночь на седьмое похолодало, ударил мороз, наутро пошел снег и шел весь день, медленный, крупный, тяжелый, покрыв ворсистым невесомым одеялом голую, вымерзшую землю с сухими кустиками увядшей травы, асфальт тротуаров, скамейки в аллеях, крыши домов, и когда вечером, по обезлюдевшим улицам Кира с Николаем шли в гости к Яровцевым, позади них, на асфальте, оставались четкие продавлинки следов. Снег вымыл из воздуха всю копоть и грязь, накопившиеся в нем за последние две недели сухой ветреной погоды, и вечер стоял той ясной, физически ощутимой чистоты, когда кажется, что вдыхаешь один ничем не разбавленный кислород, и голову по-пьяному кружит.
Яровцев был в новом, цвета маренго, с широкими. искристыми красными полосами костюме, в белой сорочке с редкими розовыми тюльпанами, под уголками воротника которой едва помещался крупный, тяжелый узел галстука. Принимая у Киры пальто и небрежными уверенными движениями помещая его на плечики, чтобы не вытянулось и не помялось на вешалке, он говорил о погоде, о том, как промерз нынче на демонстрации, улыбался; золотой его зуб металлически блестел в ярком свете всех зажженных в квартире ламп и казался Кире в скоплении великолепно сохранившихся белых зубов аккуратной желтой дыркой.