Да, всё было впереди, его возвращения нетерпеливо ждал этот рассеченный каналами и реками город, и покуда дымила фабрика грёз он, заворожённый лазурным плеском бассейна, мысленно прохаживался вдоль вросших в набережную Мойки, загаженных людьми и голубями фасадов; остановился под старым тополем, элегически глянул на дом с пухлыми цементными амурами, всё ещё гулявшими по карнизу…
Объездивший мир, умудрённый посеребрившим виски опытом, утомлённый собственными триумфами, он искренне отдавался встрече с прошлым, подстроенной нахлынувшими картинами будущего, радовался всему-всему, что ещё только манило, но уже было давно материализовано где-то далеко впереди. И вдыхая запах затхлой, медленно скользящей в гранитных стенках воды, он настолько ясно представлял себе всё это, оглядываясь оттуда, из иллюзорно выстроенной перспективы будущего, что даже ощущал по отношению к настоящему лёгкую щекотку высокомерия.
Какую же роль в радужном будущем должна была сыграть Лера?
Господи, да никакой! У неё, мягко говоря, изрядно хромал вкус, она была взбалмошной, явно перебирала в лакомствах, живой ум не избавлял её от нескончаемых глупостей, искусства, которые она понимала, чувствовала, всерьёз её не волновали – короче говоря, она не вписывалась в идеал. Вот если бы она была утончённой, нежной и размягчённой или целеустремлённой, активной, сочетая черты запрограмированно-деловой женщины с чувственностью, экзальтацией, тогда её роль даже в композиции текста могла бы восприниматься и оцениваться иначе, и не исключено, что всё касающееся её написалось бы по-другому, но во-первых, всё это «по-другому» уже было написано про Киру и Лину, которых встретил он после Леры, и они, отыграв свои роли, сидели, покуривая, в отведённых им углах нестандартного любовного треугольника, а во-вторых, с учётом конкретностей уже придуманного и продолжающего навязывать свою волю Лериного характера, для подобных предположений и тем более для внесения каких-либо изменений в треугольную схему не было оснований. Короче, записывая у пожарного гидранта Лерин адрес и телефон, он вовсе не терял голову, а будущее своё не собирался подчинять радостям луна-парка.
Однако, если попытаться быть точным и справедливым хотя бы в художественных трактовках, стоило бы признать, что в преддверии вымечтанного будущего именно Лера, как наиболее яркая и наименее послушная из трёх фигур, которые автор в поисках выигрышной композиции всё ещё переставляет с места на место, с редкой непринуждённостью, сама того не подозревая, внедрила в замысел вирус сюжета и сыграла символическую роль в нашей небогатой событиями, когда-то зародившейся напротив её дома, на лесах собора, истории.
Её внезапное появление на фоне масляной панели коридора и каретки с пожарными гидрантом и шлангом на удивление своевременно (имея в виду ритмику прозы) и закономерно (в рамках художественной задачи) замыкало пробное кольцо судьбы. Хочешь не хочешь, приходилось поверить, что иногда надежды сбываются, что авантюрные сюжеты возможны, а их концовки (правда, промежуточные) бывают счастливыми. И поскольку проба удалась, то, спрашивается, почему бы и дальше не развёртывать жизненный сюжет в том же духе?
На чём мы остановились?
Купаясь в многозначительности момента, он записывал в коридоре адрес, потом вклинилось отступление…
Может быть, внутреннюю речь стоило записывать иначе, подчёркивая графикой набора текучесть и концентрацию мысли – без знаков препинания или даже без промежутков между словами?
Так уже выпендривались модернисты-авангардисты.
А неоавангардисты?
Ну и потеха начнётся, когда заявятся неонеоавангардисты!
Или уже заявились?
Удивил когда-то «новый роман», потом вынырнул из книжного моря новый новый роман – как утомительно вскоре будет подсчитывать, сколько раз написано слово «новый», чтобы разобраться, что же новее. Да, спорят, чей трафарет новее и сложнее, забыв, что главное – это неожиданный взгляд (со своей колокольни) и своя интонация.
Не знал – нашёл ли, не нашёл свою интонацию, не говоря уж о «своём направлении», но название на всякий случай придумал: симулятивная проза.
Коротко, ясно и – с усмешкой.
Хотя и с подозрением, что симуляция может быть пострашней болезни.
Но – отвлёкся.
Так вот, именно тогда, в коридоре у пожарного гидранта, ему захотелось поскорее увидеть её без мишуры, обнажённой.
Позже, когда они побывали за ширмой, Лера призналась, что ей тоже сразу и остро, едва его взгляд поймала, захотелось, чтобы он её раздевал, и опять-таки странно совпало – именно потому захотелось, что Соснин никак не вписывался в образ идеального для неё спутника.
Витает в облаках, явно без денег, не умеет удобно устроиться в жизни, безразличен к её благам, достаточно на этот растянутый свитер взглянуть – и всё ясно, а волнует чем-то, разгорается любопытство. «Илюша, милый, любимый… С первого взгляда распознала в тебе художника, – художника за ширмой у неё ещё не было, – ты удивительный, – вдохновенно выговорила, точнее, пропела Лера, порывисто сев на постели, – мне нравится твоя внутренняя сила, ты не как все…» – откуда-то издалека доносился пылкий, явно обращённый к нему монолог. И лёгкий, усталый, он впервые подумал тогда о таинственных законах контраста, ещё подумал о критической несводимости отличий, когда – увы, как и в их случае – брызжущие жизненные силы словно иссякнут и проявится разрушительная враждебность психологических антиподов, крайних, принципиально не способных к сосуществованию эгоизмов.
Так что же всё-таки – тропическая бабочка?
Экзотический цветок?
Скорее – первое, недаром же у древних греков и римлян бабочка олицетворяла любовь и душу, Эрот ведь восседал в колеснице, запряжённой бабочками…
Культ чувственности, колдовские чары… Ничего удивительного, это стиль, почему же его удивляют страстные, дикарские признания, независимые от массовой моды взгляды и вся её кипучая, алчная до радостей жизнь, невозможная, однако, вне этой моды; прекрасна без извилин?
Или даже блестящие поэтические этикетки к ней, начинённой взрывными противоречиями, не приклеиваются? Свежий, оригинальный ум, столько знает (учёный климат семьи), но к своему немалому культурному багажу Лера относилась легкомысленно и не выбрасывала его за борт удовольствий, казалось, лишь для поддержания баланса телесного здоровья и духа: никакая заумная болтовня о живописи, театре, литературе её не могла смутить – пожалуйста, готова включиться, но в меру, ограничившись парой-другой хлёстких суждений. О, её конёк – ироничные реплики, а вообще-то покоряла она искренностью, иррациональной жаждой радостей жизни – эротических, интеллектуальных, гастрономических, наконец: коньяк, икра, маслины, помидоры – разве не вкусно?
Лера поражала, захватывала, уносила в океанскую качку энергией женского начала во всех его агрессивно-чувственных, ласковых и безжалостно требовательных проявлениях, которые в конце концов, за ширмой, смешивались в порывах страсти.
Торопливо-нервное, с причудливо разбросанной, словно грабителей спугнули, одеждой, замедленное лишь неподатливостью замков, молний, кнопок, застёжек совместное раздевание было изводяще-сладкой прелюдией телесных безумств. Однако и завершающие гигиенические процедуры с салфетками, тампонами, полотенцами воспринимались как элементы телесного праздника, а вовсе не его стыдливо укрываемые издержки. Да, башня льняных простыней в глубоком, фанерованном шпоном красного дерева зеве платяного шкафа быстро и безжалостно разрушалась, каждый этаж башни принадлежал лишь одному акту разыгрываемой за ширмой драмы; заново стелилась постель… И это тоже было для Леры ритуализованным, оживлявшим равнодушную хронологию ночи удовольствием…