Как инфузории, делением размножаются аппаратчики – распочковываются, похотливо сливаются в блуде перманентных реорганизаций, плюхаются, смердя, в управленческие хлебные кресла. Так и весь аппарат: растёт, растёт, как опухоль, плетёт сети из «входящих» и «исходящих» депеш, телефонных звонков, беззаветно, с самоотречением наживает геморрой в президиумах, на активах, пленумах, бюро; всегда монолитный как никогда, крепнет, связанный круговой порукой: ты мне – я тебе, шито-крыто, свои люди – сочтёмся, жиреет на дефиците, управляя им самим, аппаратом, порождённой нехваткой всего, что нужно. Фонды, лимиты, спасительный разрыв между спросом и предложением позволяют самодовольно решать, кому дать, у кого отнять; пинком выбрасывая не усвоивших правил номенклатурной игры, оправдывая любой собственный (убивающий дело) загиб пользой всеобщего дела, исключительно для пользы дела гася пеной бюрократического абсурда каждую свежую мысль, идею, о, управленческий аппарат с лёту даёт подножку любому нетривиальному шагу…
Божья благодать с радугой, солнышко светит, воздух свеж и прозрачен, а несусветная чушь в голове бродит! И что вытворяет в мозговых полушариях примитивный ёрш! Взбесились нейроны, запутались нейронные сети?
Все решает особая идеология кресла, но в отличие от канцелярских забав бюрократии – не отдельного кресла, не суммы кресел, структурно собранных в управленческую машину, а специфической популяции, паразитирующей не на чём-то определённом, а на всём сразу. Аппарат создал замкнутый биоцикл, мертвящий и живучий круговорот командной лжи, подчинивший психику, эмоции, железы, половые гормоны, заложивший в программу команд острый инстинкт опасности (не только носы, все конечности – флюгеры), повязав кресла единой системой аварийной сигнализации; погрузился в сиденье, коснулся подлокотника – и приобщился, и потекли по цепи сигналы: перерабатывай, учитывай, руководствуйся, удерживайся, а удержавшись, обезопасив себя, – командуй. Сколько кресел! – лёгкие (но не кресла-качалки), почти стулья ещё, вращающиеся (оргтехника) и потяжелее – в холщовых чехлах, как на полотнах соцреализма, в коих рядышком с вождём пролетариата рассаживались хитроватые ходоки в папахах или треухах. Проехали… таких массивных кресел, в чехлах, уже нет, вышли из управленческой моды, но появились другие, ещё потяжелее, особенно ценятся прочные, как бы стационарные, непередвигающиеся, но способные в нужный момент катапультой забросить в другое кресло, как хочется думать высоким назначенцам, – сверхпрочное.
И вот, предположим, появляется чудак, которому в кресло садиться (и защищать эту мебель) неинтересно, он чем-то другим хочет заниматься. Неужели в новый класс пролез: банщик, парикмахер, мясник? Нет? Ну и ну, выходит, не чудак-чудик, а странный, подозрительный тип, посторонний, хлюпик… Представьте-ка себе эту творческую единицу: забрёл, скажем, дачник из бывших (пенсне, пикейная панама) на игровое поле во время матча по регби – что с ним будет? Сомнут-сметут, и всё, ха-ха-ха, зачем нам такие? Отвлекают только, мешают, всё как-то по-своему сделать норовят. Но чего они добиваются? Кто на нас не работает, тот не ест, и – удивление в глазах: ба, он ещё здесь? Аморально оставаться, линять надо – огибал большущую лужу со стекловидным льдом по краям, – тотальная ложь, бессмыслица в итоге любого официального события, на холостом ходу всё (Лина права), глупо ждать, что вдруг что-то само собою изменится. А время утекает… Он, будто заворожённый, сидит в театре абсурда, и мир, театр, люди, актёры оцепенели: ждут прихода Годо? Беспросветный сезон одиночек, вынужденных залечь в спячку, зарыться, найти себя в какой-нибудь подвальной котельной, чтобы желчь текущих потерь сделать приобретением будущего искусства, во всяком случае, попытаться сделать… Короткая оттепель, потом – мороз. Конечно, от перепадов температуры занавес коррозирует, но как ещё прочен, хотя… в щёлку многие вылетели, вот и Лина летит… А он кашляет-чихает в родимой слякоти, небесный бой тёплого воздуха с холодным всегда заканчивается одинаково, и льёт, льёт, но вот редкий ясный день выдался, хорошо, лётная погода, во всяком случае. Хотя тревожно и муторно, и голова трещит (надо было анальгин принять), и… новые угрозы во всей красе: муравейник напирает, муравьи в синих кителях (Лера – колдунья, весталка, ясновидящая? Почему прочла те стихи?) – и как гром приходит солнце из Китая в этот край! Пока – тишина, власти предержащие выжидают или увлечены подковёрной грызней? Да, подозрительная тишина, как перед грозой – бесшумно крот истории роет? Отсутствие перемен лишь маскирует взрывные цели анонимных проектировщиков будущего? Хотя… для художников плодотворны именно такие, застойные, но с мглистыми предчувствиями кануны – второсортные эпохи, в которых история заготавливает хворост для костров инквизиции. Однако это – для художников, а ему не лучше ли любопытствовать на безопасном удалении, последовав за Линой? Когда ещё (в пятьдесят шестом? Седьмом? Да, седьмом, под юбилей революции), мало что понимая, понял вдруг, что не договориться, – непереводимые языки. И опять: казённый кабинет, длинный, зёлёным сукном затянутый стол с разбросанными по нему гуашевыми «плакатами»; раздули дело, вокруг, скорчив гнусные гримасы, – ректор, декан, заведующие кафедрами, секретари чего-то, вопросы: кто надоумил, кто зачинщик, какая цель? И молчаливый человечек с костяным личиком на кожаном диване в углу кабинета. И что же – злопамятность навсегда? На обиженных воду возят… Те обиды-беды разве что усмешки достойны. А самый потешный из дознавателей – явился, не запылился – с заменёнными толстыми стеклами очков глазами, укоризненно покачивая круглой, слегка склонённой к плечику головкой, с видом искреннего, до глубины душонки донырнувшего сожаления смотрит на всегда принимаемого им за кого-то другого Соснина мёртвыми бликами линз, в одной из которых вздулась наполовину прикрытая жёлтой шторой оконная рама. Отведя назад правую ручку, брезгливо, за уголок, схватил левой ручкой какой-то из разбросанных по зелёному сукну рисунков и, чтобы продемонстрировать объективность, пристально начал его рассматривать, изобразил недовольство, покачал головкой, затем положил рисунок на место и развёл ручки, поправил очки, не зная, что ещё предпринять, чтобы юных пачкунов урезонить, вспомнил про зачёс – столь редкий, что зубья гребёнки, которыми он воссоздавался, располагались вдвое чаще, чем отдельные волоски, – и, сделав вид, что для вынесения суждения ему не хватает света, решился слегка отдёрнуть штору, отчего прочие инквизиторы тут же испуганно повернули на резкий металлических звук головы. Он, перетрусив от собственной смелости, виновато согнувшись в пояснице, нелепым движением подался вперёд, так, что короткие брючки чесучового костюмчика цвета жидкого какао, разбавленного молоком, задрались выше обычного, ослепив лазурно-голубыми, продолжающими цветовую тему кальсон носками с едва видимыми следами аккуратной штопки над задниками рыжих скороходовских полуботинок с узорчато пробитыми в нужных местах дырочками для вентиляции. Да-да-да, амнистия к годовщине великой революции спасла, но урок – навсегда. Чего ещё ждать? Однообразие дней и слов давит, как свинцовая туча, психическая усталость копится незаметно, пока из-под скорлупы будней не вырываются протуберанцы ночных кошмаров.
Сон? Он, голый, бесстыдно застыл на бойком месте в центре оживлённого, до мелочей знакомого, но – престранного перекрёстка: неприкосновенный план великого города зачем-то разрезали по оси главной улицы, по оси Невского, по белой разделительной, извёсткой по асфальту прочерченной полосе, и сдвинули – вот и долгожданный сдвиг, вот?! – взаимно две продольные половинки проспекта, поставив Садовую на место Владимирского, в створ Литейного, с Фонтанкой-то ничего не случилось, потекла чудесно в разные стороны – одним концом в Надеждинскую (против течения? Цирк!), другим – в Перинную. А Мойка?! Как теперь будут плавать экскурсионные катера? Но пока он стоит голый в центре удивительного перекрёстка, прикрывая среднестатический срам рукой, переступает с ноги на ногу на круглой тумбочке (милиционера-регулировщика?), ощущая ступнёй рифлённый вафелькой чугун, будто стоит на вспученной слегка крышке канализационного люка. Мимо туда-сюда снуёт личный и общественный транспорт, а он – на островке безопасности, никому не мешает, и никому дела до него нет, горожане с напускной важностью куда-то спешат, а он стоит у всех на виду, нагой, без определённых занятий, топчется на (лобном?) месте – ну да, куда же ещё, если не на Невский, тунеядцу податься? – мается, руки не к чему приложить; но на него смотрят многие – не задёрнутые шторами глаза-окна? Да, вызывающе лорнируют, обстреливают взглядами, издевательски хихикают спрятавшиеся за портьерами (или сплющившие носы о стёкла) зрители-невидимки. И он сам себя, раздетого, посиневшего на ветру, видит во многих ракурсах сразу, суммирует все точки зрения, хочется только прикрыться, неудобно всё же стоять голым всем на потеху, и срам катастрофически быстро растёт – радоваться или печалиться по поводу уникальной потенции? Мужчины смотрят с завистливым негодованием, на лицах дам – агрессивное восхищение; сколько их, воспылавших, делают вид, что озабочены штурмом Гостиного двора, где выкинули дефицитный товар, или расположенного напротив (точнее, по диагонали), на углу Литейного, парфюмерного магазинчика, известного как «ТеЖе»? А транспортные потоки с четырёх сторон на него несутся, совсем близко – смрадный раскалённый радиатор тупорылого самосвала, и такие же слева, справа. Обернулся – сзади такой же прёт. Изрыгают грохот и газ и давят колёсами свежие кучи конского навоза, вонючее месиво. Откуда этакое на Невском? А-а-а, половинки-то Невского взаимно сдвинулись, и клодтовские кони оскандалились, этих двух скакунов разлучили с другой парой, той, что напротив, потащили куда-то с такого привычного для них места, с перепугу с кем не бывает? И тут крышка люка медленно пошла вниз и – не пошевельнуться. Он вместе с ней, крышкой, опускается, как гроб в крематории, и никаких музыкальных эмоций, чад только и грохот, одно желание – зажмуриться, зажать нос, заткнуть уши, лишиться нервных окончаний, а он ещё гадает (будто можно выбирать), что лучше – опускаться в канализационный колодец или пусть машины раздавят?