Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Потом откинула голову, отстранилась решительно, словно покончила навсегда с минутной слабостью.

– Пойдем, Илюша, поздно.

– …Знаешь, я, кажется, влюбилась, ну тебя к дьяволу, у меня муж, сын, не могу больше, отстань, ради бога, – смеясь, быстро говорила Лина, едва поспевая за ним по скользким, с перепадами уложенным гранитным плитам узкого, повторяющего изломы берега тротуара. Опять эта заспанная ломко-извилистая река, прорезающая парадную геометрию города, знакомый, автоматически задающий размер шагов ритм держащих чугунные звенья решётки гранитных блоков, такое же, как пять (шесть?) лет назад лето, плывёт, присыпав маслянистую воду, тополиный пух, или… Сумела всё-таки вырваться из Лериного окна тюлевая занавеска, перелетела, обогнув собор, площадь, крыши с ржавой жестью, опустилась, накрыла воду белёсой пеленой и беззвучно плывёт теперь рядом, только ниже? И в воздухе белые хлопья, Соснин чихает, насморк, сенная лихорадка, он и Лина торопливо идут по набережной, мимо швейной фабрики имени Володарского на углу Гороховой, у Красного моста – фабрики с большими, мертвенно светящимися день и ночь люминесцентными трубками окнами. Лето, да, он точно помнит – конец июня, горит, наверное, фабричный квартальный план, ярмарка ещё не погружённой в фургоны одежды на набережной, хотя примерочных кабин нет. Соснин и Лина пробираются между вешалками с готовой продукцией, и ветер расчёсывает пышные шевелюры тополей, сыпет перхоть (нафталин?) на драповые, суконные, кримпленовые плечи уродливых пиджаков и пальто, стиснутых, как в метро, собранных (по размерам) в металлические обоймы – скоро их погрузят в огромные оцинкованные фургоны с длинномерными фабричными вешалками. Но дальше – и побыстрее: мимо входной двери, окна с фрамугой, мимо возвышающегося над противоположным берегом сумрачного дома с амурами, цементные сдобные младенцы, надув обиженно губки-бутончики (подумаешь, оскорблённая невинность!), прикидываются, что незнакомы, отводят глазёнки, и тут же какой-то раскоряченный четырёхногий призрак их, его и Лины, парного отражения заскользил по раскалённо-красному, как у обваренного рака, боку частенько дремлющей здесь пожарной машины, легко впрыгнул в торчащее из кабины зеркальце и – моментальный снимок? – подарил им трогательный (склонённые головки, хоть вешай над ковриком) парный фотопортретик в красной лакированной рамке, в левый верхний угол которой неверной походкой гуськом удалялась семья тополей, и тут же, нырнув под широченный Синий мост, Мойка оставляет их на огромной площади.

Да, конный памятник, угол «Астории», собор.

Что за компас направлял эти обязательные прогулки? Мало ли других мест, думал, не прерывая беззаботной болтовни. Только что прошли мимо бывшего дома Киры на набережной, и опять эта громада собора, а слева, за углом собора, напротив западного портика – дом, где обитала Лера, окна её на последнем этаже; дальше, дальше по сторонам неправильного, со срезанной площадью вершиной любовно-топографического и изначально-гибельного, наверное, треугольника… Много лет минет, но, очутившись на площади, каждый раз, как околдованный, снова и снова будет смотреть вверх, на арочные окна последнего этажа: Лера, Лера…

Точно убийцу, на место преступления тянет, хотя в чём же он виноват?

Всё повторяется, возвращается на круги, успокаивая себя, философствовал, одна влюблённость, другая… куда денешься?

Но, походя уравнивая влюблённости свои, он ошибался.

Лина – не Кира и уж точно – не Лера.

И он стал другим, наконец, и время – другое тоже.

Начавшееся с продолжения начало – похоже; да-да, влюблённость, какая-то загодя щемящая радость, но затем – в каждом из трёх случаев – всё иначе.

Сейчас могло показаться даже, что влюблённость переходит в роман, но… роман, ещё не оформившись, ведь вскоре будет прикончен безутешными обстоятельствами; их, обстоятельства, персонифицировали, во-первых, муж и сын, во-вторых, вырисовывалась дальняя дорога, в которую фанатично засобиралась Лина.

Между тем влюблённость (переходя ли, не переходя в роман) длилась, то обретая второе и даже третье дыхание, то сникая, маята да и только: за нежданным взлётом (откуда бралась энергия?) следовал спад, и даже случались ссоры, и опять – примирения, путешествия. Не раз ждал своевременного, как он считал, конца – и неожиданно разгоралась новая, необъяснимо горячая близость начала со счастливыми (куда глядели глаза) прогулками и путешествиями, пусть и недолгими.

Возможно, горючим странного (так и не набравшего кондиций?) романа того была Линина цель, которая придавала остроту недоговорённостям (а вдруг и он?!), поддерживала, даже тогда, когда они молчали, ставшую вдруг модной тему легального, но безвозвратного преодоления железного занавеса.

Отъезд, эмиграция («дан приказ ему на Запад», – бодрились остряки) – популярное в те нудные годы помешательство в интеллигентских кругах, терявших сопротивляемость и историческое терпение; самообманное то помешательство называлось: «прожить ещё одну жизнь».

А пока длилась жизнь здешняя, «беспросветная», как однажды, когда и у неё лопнуло терпение, сказала Лина… В то лето, когда бродили по Мойке и огибали-пересекали площадь с собором, когда меняли конспиративные квартиры, влюблённость ли, роман с перепадами чувств и настроений вылились в довольно прочную (?), радостную, но ситуативно-прерывистую и потому лишённую взаимных обязательств и тягостных объяснений связь.

Всё по схеме? Выделившись из любви и отправив её на скудную пенсию воспоминаний, секс вопреки располагающему к неге уюту процедурного кабинета (индийские подушки на тахте, вьетнамские красно-зелёно-лиловые циновки у ложа, прочие модные дизайнерские штучки для декорирования телесных утех) вырождается в короткий (столько дел!) механико-гимнастический комплекс эмоциональной разрядки: приспустили штаны и юбки, чтобы получить укол наслаждения?

Грубоватая схема, разумеется, обобщенный эскиз ситуации, а цепочки порождаемых ею эпизодов подчас многое могли изменять, пускать события в непредсказуемом направлении, поворачивать, освещая саму ситуацию новым, хотя всегда каким-то неверным светом.

Казалось бы, должен был получиться развивающийся роман, однако они лишь отчасти жили его сюжетом: всё быстрее бежало время, приближая Лину к достижению её цели, и он нёсся вдогонку, приноравливался к обстоятельствам. И менялись настроения (ого! Сколько раз!), решения и оценки (ещё чаще), но и он, и она охраняли что-то своё, главное, то, что, к счастью (или несчастью?), у каждого пророчески записано в крови любовной алхимией предков, отлито в судьбе и от погоды или, даже от внешнеполитических обострений совсем не зависит.

Да, были и путешествия.

Собираясь выйти к чудесному (охристые штукатурные стены, багровый плющ, черепица на контрфорсах) дворику университета, брели переулками бывшего гетто. Пахло известью, раствором, штабелями лежали трубчатые леса; мрачные, облупившиеся дома реконструировались, перекрашивались, кое-где уже открывались лавочки с янтарём, ресторанчики, в пещерной глубине – камин, медвежьи шкуры, пар над никелированными краниками кофейной машины. Трагическое прошлое, оказывается, – превосходное, высокоэффективное удобрение, на пропитанной кровью почве вырастает не только бурьян, заведённо как-то думал Соснин, глядя на беспечную, подрумяненную, как иллюстрация к андерсеновской сказке, которая всегда себе на уме, весёленькую стену щипцовых фасадов, за которой, тогда ещё сумрачной и обшарпанной, надеялись укрыться обречённые со своими молитвенными покачиваниями и скудным, но навеки заданным религией бытом; не укрылись, не спаслись, и вот теперь внуки тех, обречённых, находят здесь, за подрумяненными фасадиками, счастливый приют… Ох-хо-хо, «можно ли писать стихи после Освенцима»?

28
{"b":"614994","o":1}