Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Одна, ушедшая туда, где все будем, вьётся легче праха над клумбой вне.

Другая, улетевшая за кордон, уже там, куда и задолго до неё катили волна за волной смелые и предприимчивые, творящие свою жизнь, ничего знать не желая о ностальгии. Ну да, нам за тобой последовать слабо, но и стоять на месте не под силу…

А третья, смирившаяся, увядшая, здесь, живёт как живётся, гуляет, наверное, сейчас с внуком и спаниелем по пустырю новостройки.

И тут же чёлн-треугольник вытесняется из сознания другой схемой взаимодействий. Внутренне напряжённая, схема эта обретает объёмность: три возлюбленные, представленные тремя пересекающимися гранями пирамиды, а он – гордая и ничтожная точка вершины её, и заодно – проекция всех трёх граней пирамиды на треугольное основание.

И всё-таки: внутренний монолог?

Лозунг-девиз великого романиста: «Эмма – это я» Соснина раздражал, его художественно-откровенным, исчерпывающе ясным и полным девизом было: «Я – это я», и он не собирался лицедействовать, вживаться в образы, имитировать чужие впечатления, смех и слёзы, тем более копаться в социально и исторически обусловленной психологии персонажей, которую самому же и следовало придумать и… Короче, он не собирался воспроизводить какую-то реальную жизнь, лишая прозу игрового начала.

Ещё раз: всего-то хотел писать тех, кого отобрала память и изменило воображение, причём писать – в отражённом свете, но хотел поставить себя в центр и оставаться в центре, чтобы искать ответы на вопросы в себе, объяснять мир через себя…

Фактология скучна, психологическое письмо – даже тонкое – наскучило, да и поздно было бы отбивать хлеб у классиков (ещё не спятил), ну а социально-историческая ипостась метит произведение независимо от желаний автора; дактилоскопия характера (ха-ха, здесь что-то есть!) так же малопривлекательна, как и его вскрытие, никакого анализа – только показ на фоне текучих пейзажей сознания.

Да, не очень-то доверяя собственным эмоциональным ресурсам, Соснин, однако, верил в магический кристалл композиции и потому смело поместил самого себя – ещё одна схема! – в точку всех схождений и преломлений, а вокруг…

Стольких встретил, узнал, придумал, нашёл, потерял, что может комбинировать, менять мозаику лет и дней, перебирать смальту, выдумывать узор отношений, сомнений, ни о чём не заботясь, кроме самовыражения и попутных эстетических наслаждений – вот оправдывающая средства цель.

Ай-я-яй.

Ну да, этический укор: забыл о Художнике (как записном гуманисте), старающемся для общего блага?

Забыл миф о Прометее?

Удобный функционально-воспитательный миф, запущенный в обращение не смыслившими в мотивах творчества бюрократами от идеологии?

Так, успокойся.

Искусство – не филантропия, не служение (кому-то ли, человечеству ли), а уникальная форма исповедальной автотерапии, в ней прежде всего нуждается сам художник, отводящий (в живопись, прозу, музыку) чудесный поток кошмаров, который разрывает-размывает его (сверх)чувствительное сознание; всё в искусстве делается исключительно для себя, чтобы, раздувая пламя замысла насосом воображения, освещать тайные закоулки жизни и памяти, и если кому-то вдруг повезёт и станет светлее (теплее?) – слава богу, удачное совпадение, только благодарить не за что, вспомним, как юродствовал, не смущаясь, собиратель опавших листьев:

– Что ты всё думаешь о себе. Ты бы подумал о людях.

– Не хочется.

– Что же ты любишь, чудак?

– Мечту свою.

И перелетая океан быстрее «Конкорда» (но не запрашивая посадки) и раз за разом с чувством облегчения возвращаясь, зависает он на какое-то время, перед тем как вновь взять обратный курс, над большой, щедрой и динамичной страной, где обживается сейчас Лина. И не только Лина уже там, за океаном, туда же ведь протянулась заброшенная каким-то шалуном-серафимом нить и его судьбы. Порой даже казалось, что и не нить, невидимая, тончайшая, символическая связь с другим (заграничным) миром, а зонд, шланг, заботливо подключённый к сверхсовершенной системе жизнеобеспечения, и текут по шлангу туда, через океан, а оттуда – сюда питательные растворы, сочатся положительные эмоции внезапно возрождающихся надежд, странная, из жизни № I в жизнь № 2 протянувшаяся пуповина; если её перерезать, находясь за океаном уже, то задохнешься, жизни № 2 не будет уже, хотя там ты с криком родишься заново…

Вспомнился исходный образ: конец нити, заброшенный судьбою туда, в закордонную жизнь № 2; нить натягивается и…

И что же, жизнь № 1 распускается, словно свитер?

А пока (здесь) худо-бедно длится жизнь № 1, текут оттуда, из-за океана, письма, открытки, книги, компенсируя отчасти хотя бы утекающее в рану-пробоину время, помогая (тебе) на новом (актуальном?) материале проиграть старые вероятности, представить в натуре не только давно известные по фото шедевры Райта ли, Миса, но и обыденное окружение – скверные, как пишут, скверики, смертную скуку Квинса и Бруклина (не говоря уж о Бронксе), неброский пейзаж (другой пруд? Другие утки? Или те же? Они ведь тоже перелетают туда-сюда, можно окольцевать, проверить)… Да, вообразить-покомбинировать в калейдоскопе той, под № 2, жизни встречи, знакомства, узнавания и – оглушение собственной немотой, страх и радость суматошно обновляемых впечатлений, звуков, запахов, и вдруг – опять, опять – взгляд оттуда назад, в жизнь № 1, на сей раз и без оттенка довольства, возвращающий к своему багажу – со всеми хитростями увезённому с собой, но и покинутому-потерянному, конечно, тоже.

И почему-то представлял себя совсем в другой, с драматической развязкой, истории, разыгравшейся в книжном, волнующем, издавна – столетие за столетием – чудесно тонущем городе…

Он тосковал по нему…

Как там, дай бог память? Тяжелой и нестерпимой казалась мысль, что он больше не увидит этого города, что этот вечно оживлённый пёстрый город в один миг превратится для него в запретное место. Отъезд представлялся невозможным, отмена его – столь же немыслимой, он хотел этого и боялся, но время не ждало, гнало вперёд…

И, как не раз бывало, воображение обгоняло событие; казалось, муки выбора позади, рубикон перейдён, и даже безболезненно была перерезана спасительная и злосчастная пуповина, и пускался Соснин во все тяжкие – визуальная скаредность его не знала границ. Мысленно не расставаясь с Венецией, он из Вены мог позвонить Лине, назначить свидание в Париже – на Риволи? Под какой только аркой? Где ты там теперь, Лина? С кем? – но Париж на время предательски размывался своим соблазнительнейшим нуаром, а он уже ощущал вкус озонированной реальности, когда на перроне венского вокзала поднимался в вагон: сквозь открыточные, с сине-белыми пиками горы, сквозь гулкие туннели поезд уже нёс его в вымечтанный город, где красочно сошлись восток и запад. И вот он в пёстрой, праздничной, как в театральном фойе, толпе туристов, фланирующих в бесконечном антракте зрелища по инкрустированному светлым мраморным меандром паркету площади у лагуны. И вопреки своим принципам он, хронически одинокий, счастливо смешался с толпой. Скоро вечер, а по-дневному душно, и спасительная тень, лёгкий сквознячок – лишь на балконе второго яруса арок, с кружевом отверстий-трифолеумов меж дугами. И пока не стемнело, образ двухэтажной аркады Палаццо Дожей вдруг безжалостно (за что?) отбрасывает назад – едва уехав, уехав окончательно, навсегда, вдруг вернулся в свой город, стоит на Невском, подняв воротник пальто, у тёмной, мрачной гранитной глыбы бывшего банкирского дома с двумя ярусами полуциркульных арок, из-под которых пару недель назад вышел из «Аэрофлота» с билетом на международный авиарейс до Вены в кармане. И… снова здесь – спасибо за невероятный подарок (кто его сделал? Признайтесь! Ура! Ещё можно передумать!), – снова идёт по мокрому тротуару ставшего приманкой для иностранцев проспекта к мосту с четырьмя чуть наклонившими шеи жирафами-фонарями, сворачивает по привычке на Мойку и, побывав уже там, в Венеции, видит теперь и здесь всё, такое привычное, иначе – незнакомым каким-то, многозначительным. Даже нудный классицизм, жёлтые ящики с пристёгнутыми по центру (иногда ещё и с краев) белыми брошками портиков по возвращении из ажурного каменного чудо-города кажутся исполненными свежести, оригинальными. Ордерное послушание в рамках старательно усвоенного канона, оштукатуренная и раскрашенная труха, нищенски импозантная архитектура плац-парадных фантасмагорий, оказывается, уникальна, её быстро пачкающаяся цветовая пара сдаётся в стирку, химчистку, обновляется к революционным праздникам. Умом Россию не понять (это точно!), аршином общим… Вот ведь как ещё выпало сойтись Востоку и Западу и породить здания-развёртки, похожие на театральные задники, которые (кто знает?) после скучного, под гнусным косым дождём вечернего представления сушат, свёртывают в рулоны, складывают на непромокаемых небесных колосниках, чтобы назавтра опустить к началу незатейливого, изо дня в день повторяющегося утреннего спектакля. Но это уже не проверить (и не передумать, поздно) – некогда грезить; он опять в Венеции: быстро стемнело, а на Сан-Марко – огни, розовые фонари-канделябры и пуантилизм лампочек, и суетливые кривоногие девицы в бикини давно уплыли-таки на Лидо в свои отели (или переоделись?), и другим – медлительным капризным красавицам заказывают франты в бархатных, в рубчик, костюмах ледяной кофе со взбитыми сливками, и душно, очень душно, окутывает пряный, разнузданно нарядный, льстиво затягивающий в ловушку ночи вечер, и горят кляксы света в смолистой дрожи каналов, поздно, очень поздно… А наутро – в путь, в ещё один, хотя и совсем другой город массивных сонных дворцов и красно-черепичного Купола. А вот и старый, до завитка волос знакомый гордый Давид! Как хорошо его, вылепленного светотенью, рассматривать из лоджии Ланци, купаясь одновременно в благоухании цветочного альпинария (тюльпаны, калы, гвоздики, анютины глазки), ничего, что на площади выставлена копия Давида, можно зайти потом в музей Академии, чтобы пообщаться с подлинником, только протолкнуться надо сначала через стаю потешных подагрических старушонок в брильянтах – они, будто мухи, облепили сувенирные киоски… А теперь надо бы пересечь, никого не задев (свобода!), лежбище дегенеративного вида прыщавой молодёжи… Прекрасно, площадь Синьории преодолена, теперь – в спасительную тень Уффици, к музейной двери… О, всё великолепно: рустовка, ложные карнизы, портики, всё, никаких не стало границ, барьеров, и кажется – безверие и космополитизм спасают от ограниченности… Но не до рассуждений, пора: все дороги ведут по голенищу сапога на юг, к вечному, на семи холмах, городу, в прослоенный выхлопными газами воздух античности; и – гулять вокруг фонтанных рыб и лягушек, глазеть, задирая голову, на ещё один, тоже не без приключений вознёсшийся купол, слушать в толпе паломников непонятный, как на птичьем базаре, галдёж вокруг папской энциклики, а затем – отдохнуть, отдышаться среди безрадостно попыхивающих марихуаной хиппи (редеет толчея у ступеней пологой, поднимающей на площадь Капитолия лестницы)… И гигантский, длиной в три ланча и два ковбойских фильма – прыжок через океан, приземление в несравненном, спасительном, переполненном предприимчивыми аргонавтами последнем ковчеге свободы… И, как пишут оттуда, всё хорошо прекрасная маркиза, всё прелестно и элегантно – невиданное количество джинсов, порнофильмов, где более чем прелестные дамы совокупляются с ежами, сенбернарами и даже одна с другой при помощи пристёгивающихся фаллосов… Захирел блюз? Выдыхается джаз? Жиреет китч? Ох-хо-хо! Изобилие выставок, концертов, мюзиклов, опер, нуриевых, барышниковых (бог шельму метит), ох, грехи наши тяжки, можно бы и затосковать в этом компоте, только иммунитет маразматических собраний, пленумов, отчётов, планов спасает… Поверим пишущим письма, но чтобы самому проверить, ошалев, и – головой в омут?! Ну да, в столпотворение рас, в последнюю, наверное, страну-Вавилон, собравшую за Атлантикой в немыслимый сгусток энергии всё и всех (кто успел), принявшую и бросившую страшный вызов Истории, возомнив себя заранее и навсегда Первой, без видимых передышек (щекотание ценами на бензин не в счёт), взвинчивая темп кинжальными спуртами, бегущую грудь в грудь, вровень или чуть впереди грозных сил времени, и только кассета фотофиниша нашей цивилизации, проявленная в кромешной тьме будущего, поможет увенчать сомнительными лаврами победителя этого гибельного, со спринтерской резвостью ускоряющегося марафона.

18
{"b":"614994","o":1}