— Какая разница? Избавьтесь от этой шубы, пока надзирательница…
Свирепого вида женщина ворвалась в помещение, расталкивая вновь прибывших евреев, и злобно оглядела нас. Над левой грудью у нее был нашит красный треугольник: в отличие от нас она была политической заключенной. У меня раскалывалась голова, ныло тело. Я вытерла липкие ноги краем комбинации.
— Почему они до сих пор не разделись? — рявкнула надзирательница и ударила кнутом одну из женщин, попавшихся ей под руку.
— А ну-ка, раздевайтесь, грязные жидовки!
Она подошла ко мне, с ухмылкой поглядывая на шубу, и пнула белый мех грязным башмаком.
— Чье это? Твое?
— Нет, мне дал ее один человек.
Она ударила меня по лицу рукояткой кнута. Из разбитой губы струйкой потекла кровь. Надзирательница направилась к следующей жертве.
— Вы поступили глупо, — шепнула мне та самая женщина, которая посоветовала снять шубу. — Неужели нельзя было промолчать?
Надзирательница расхаживала по комнате, беззастенчиво разглядывая раздевающихся женщин и раздавая направо и налево удары хлыстом. Стоило кому-либо из нас вскрикнуть, как она начинала стегать несчастную еще больнее. Я вытерла разбитую губу платьем, которое держала в руках, и огляделась вокруг.
— Не стойте. Раздевайтесь догола, — сказала мне все та же женщина. Она собирала с пола снятую нами одежду.
Надзирательница заорала, приказывая нам перейти в соседнюю комнату. Несколько женщин бросились выполнять приказ надзирательницы, создавая в дверях толчею. В соседней комнате весь пол был усыпан волосами: белокурыми, каштановыми, рыжими, кудрявыми, волнистыми, заплетенными в косу. Помощницы надзирательницы с каменными лицами хватали нас и усаживали на жесткие лаки. Некоторые из вновь прибывших пытались протестовать, видя, как пряди их волос падают на пол, теряясь в общей куче, и тогда надзирательница хлестала их кнутом, а ее помощницы с ножницами в руках еще и добавляли им тумаков. Кто-то беззвучно плакал, кто-то рыдал в голос. Их тоже били. «Парикмахерши» грубо дергали нас за волосы, оставляя своими бритвами кровоточащие раны на скальпе. Я не протестовала и не плакала, но тем не менее тоже заслужила несколько тумаков.
Потом нас погнали в следующее помещение. Ошеломленные, мы старались не смотреть друг на друга — слишком уж непривычно было ощущать себя в таком виде — голыми и бритоголовыми. Женщины постарше стали молиться. Те, что помоложе, взялись за руки. Я не сделала ни того, ни другого.
Здесь служительницы из числа заключенных швыряли нам одежду и башмаки, даже не удосужившись хотя бы на глаз определить наши размеры. Взглянув на башмаки, я сразу же поняла, что они мне не подойдут. Доставшаяся мне серая роба оказалась настолько ветхой, что просвечивала насквозь. А ведь была середина февраля, и на земле лежал снег толщиной сантиметров в пятнадцать. В центре пришитой с левой стороны латки в виде шестиконечной звезды я заметила дырку, а вокруг нее — расплывшееся бурое пятно. Это была не просто грязь. Меня чуть не вывернуло наизнанку.
— Здесь кровь, — сказала я женщине, выдававшей одежду. — К тому же башмаки мне…
Надзирательница, неизвестно как очутившаяся рядом со мной, так ударила меня, что я отлетела к стене. Все поплыло у меня перед глазами. В ушах звенело, из носа текла кровь. Пытаясь подняться на ноги, я выронила башмаки. Остальные женщины молча смотрели на меня, прижимая одежду к голой груди. Надзирательница отпихнула ногой мои башмаки и хлестнула меня кнутом.
— Посмотрим, как ты босиком пойдешь по снегу, — рявкнула она, снова замахнувшись на меня кнутом. — Да еще и голая.
Я стала судорожно натягивать на себя тюремную робу, не дожидаясь, пока надзирательница отнимет ее у меня или в очередной раз ударит. Руки у меня тряслись, я с трудом держалась на ногах, а потому не решалась отойти от стены. Из носа все еще текла кровь, я чувствовала во рту ее солоноватый вкус.
— Еще одно слово, — прошипела надзирательница, — и ты немедленно отправишься в газовую камеру.
— Ни единого слова! За все это время! — в отчаянии выпалила я, накрывая на стол.
Давид отложил книгу и налил нам вина.
— Неужели за все утро ты не написала ни слова?
— Ни строчки. Ни единого слова. Я разучилась писать.
— Ты слишком требовательна к себе.
— Все пропало. Я разучилась писать.
— Да нет, Рашель, ты преувеличиваешь, — сказал Давид, отламывая кусок хлеба. — Из-за одного неудачного дня не стоит впадать в панику.
— Если бы речь шла об одном дне, — перебила я. Давид отпил вино из своего бокала. — Это продолжается уже целый месяц. И за все это время — ни единого слова.
— У писателей случаются периоды творческого бесплодия.
— Я больше никогда не смогу писать.
— Не смеши меня.
— Это правда.
— Ты прекрасная писательница, Рашель, и знаешь это не хуже меня.
— Что толку, если я не в состоянии ничего написать?
— Вот увидишь, это пройдет.
— Ты всегда отмахиваешься от моих проблем! — в сердцах воскликнула я. — Ты не желаешь серьезно меня выслушать.
Давид положил вилку, вытер рот салфеткой и внимательно посмотрел на меня.
— Хорошо, Рашель. Я слушаю.
Я помусолила край салфетки. У меня першило в горле. Я выпила воды, глотнула вина.
— Ну что же ты? — сказал Давид. — Говори, я слушаю.
— После первой книги я не в состоянии ничего написать.
— Ты пыталась.
— Это продолжается уже больше года.
Я положила салфетку на колени и отпила еще немного вина.
— Напиши о лагере, — сказал он.
— О чем?
— О лагере. Почему ты не хочешь касаться этой темы?
— Я не была ни в каком лагере, — сказала я, тяжело вздохнув. — Сколько раз можно это повторять?
— Неужели они намерены отправить нас в один из этих жутких лагерей? — спросил отец и крепко обнял маму, пока я распечатывала конверт.
— Здесь говорится, что ты должен подать документа на депортацию, — объяснила я.
— Когда?
— Послезавтра.
Отец, пошатываясь, направился к своему креслу. Он был бледен.
— С нами все кончено, — сказал он. — Я знал, что так будет.
— Нужно что-нибудь предпринять, Самуил.
— Что мы можем предпринять? — пожал плечами отец. — Мы сделаем, как нам велят: подадим документы на депортацию.
Я надела пальто и шляпу, сложила повестку и сунула ее в карман.
— Куда ты? — забеспокоилась мама.
— В гестапо.
— Но ведь уже наступил комендантский час.
— Я знаю.
— Не делай глупости, — сказала мама. — Про тебя в повестке не сказано ни слова.
— Сейчас все равно уже поздно что-либо предпринимать, — сказал отец. — Да и что ты, девочка, можешь сделать?
— Самуил, не пускай ее.
— Неужели вы думаете, что я отпущу вас куда-нибудь одних, без меня? — воскликнула я.
— Мы должны были уехать вместе с дядей Яковом, — вздохнула мама.
— Ты права, Ханна, — согласился отец. — Дочка с самого начала говорила об этом. Мы должны были послушать ее.
— Сейчас поздно об этом говорить, — сказала я.
— Ты не представляешь, что они могут сделать с тобой в гестапо. Про это учреждение рассказывают страшные вещи. Самуил, не пускай ее.
— До тех пор, пока мы вместе, все будет хорошо, — улыбнулась я и крепко обняла их.
— Если бы она хлебала из одного котла с нами, тогда все было бы иначе, — сказала Шарон. — А так она считает, что не обязана нам помогать.
— Она не представляет себе, каково приходится в этом лагере всем нам, — добавил беззубый.
— Сама-то она живет припеваючи у него под боком.
— Может, покажем ей, что представляет собой лагерь? — злобно проговорила Шарон, протянув ко мне руку.
— Она знает, — остановила ее Ревекка. Остальные с ненавистью уставились на меня. — Она не глухая. Не слепая. С обонянием у нее тоже все в порядке. Она знает, что здесь происходит. Просто ей на это наплевать.
— Неправда! — воскликнула я.
— Ради нас ты не желаешь даже пальцем пошевелить, — продолжала Ревекка.