– О ком это ты думаешь, негодяй? С кем разговариваешь?
– С жизнью своей.
– Что, у тебя есть жизнь кроме меня? Сейчас убью обоих!
И я вновь возвращаюсь в уготованное мне судьбой пространство. Может быть, думать о себе – вообще пошлость? Мое «я» оказалось не большим, не заглавным: никто от меня ничего исключительного не требует и не ждет. А невостребованную энергию уместнее всего перекачать в мое «ты», которое мне во всех отношениях представляется более интересным и таинственным.
Перекачка осуществляется предельно простым техническим способом: внимательным, сочувственно-напряженным выслушиванием полного текста Делиных событий и переживаний. Каждый день, от «прихожу я» до «и тут я ушла». Я никогда не видел здания ее института, но всю внутреннюю инфраструктуру знаю до мельчайших подробностей: от зарубежных связей директора до интимных связей долговязой, с выпученными глазами лаборантки Регины, от пылящегося в подвале иностранного оборудования до предстоящего в конце года сокращения двух отделов. Каждую новость я адекватно воспринимаю и в синхронном контексте, и в плане историко-диахроническом. Белозубова вернулась, причем на должность ведущего сотрудника. Как? – поражаюсь я, – ведь ее же бесповоротно выжили три года назад! И каково теперь будет Черноглазовой работать «под» заклятой врагиней! Я честно всем этим интересуюсь («inter esse» – находиться между), во всем этом нахожусь. Никогда не позволял себе слушать вполуха, думая при этом о посторонне-своем и воспринимая милый вздор всего-навсего как неизбежную прелюдию к предстоящим и наиболее любезным мужскому уху страстным междометиям, а также свободным от смысловых пут нечленораздельным рефлекторно-звуковым потокам.
И не бог весть каких усилий это от меня требует. Ведь те же байты моей памяти могли бы быть заняты каким-нибудь футболом. Можно, конечно, терзать душу провалами «Спартака» или нашей сборной, а можно ту же энергию потратить на то, чтобы болеть за свою единственную жену, не игрово, а всерьез борющуюся с замдиректоршей института. Советы? Нет, никаких советов я ей давать не берусь: экспериментировать на любимом существе я не склонен. Просто я всегда за Делю – в любых ситуациях я по-настоящему, всеми кровеносными сосудами желаю ей успеха, вливаю вещество воли в ее мышцы, настраиваю струны нервов – так, чтобы они были достаточно упруги, но не перенапряжены, стираю губами и языком отравляющие вещества, которыми враги успели поразить незащищенные части тела. Нет, это не жертва, просто я вкус в этом нахожу, специфический, уже неразлучный с истомой сладострастья. Заниматься альтруизмом (если уж придавать какой-то смысл этому слову) – значит погружаться в другого-любимого, а эгоизм в такой системе противопоставлений есть не что иное, как небогатое вкусовыми оттенками самоудовлетворение.
Ужинаю один – чем бог послал и что сам выстоял в очередях. Деля вечером старается в кухню не заходить. Постоянно озабоченная нелепой целью похудения, она к самому процессу питания относится с глубоким отвращением. На нее едящую лучше не смотреть: вилкой захватывает, как вилами, огромные куски и отправляет их в широко раскрытый рот. Время от времени с ней случаются «запои», как она сама это называет, а на самом деле просто иногда позволяет себе наесться досыта. Зато каждая победа над природой – праздник. Стоит, как на постаменте, на весах – абсолютно обнаженная, чтобы упаси бог лишних пятидесяти граммов не добавилось, и на устах все тот же бессмысленный вопрос:
– Ну как, я хоть немного похудела?
– Нет, похорошела. А слово «худой» означает «плохой».
– А ну тебя с твоим словоблудием вечным!
XVII
…Однако что за хамство – звонят в половине восьмого и лишают меня заслуженной неги. Вышеупомянутая лаборантка Регина, которая никогда не представляется и со мной говорит как с безличным субъектом.
– Адельфина Григорьевна подойти к телефону не может, – отвечаю. – Позвоните, пожалуйста, минут через десять или скажите, что ей передать.
– Не знаю, как уж вы это ей передадите… Петров умер. От инсульта, в пять часов утра.
Но она сама услышала, выскакивает из ванной мокрая, вмиг похудевшая, с поникшей грудью, как освенцимская узница перед газовой камерой. Не плачет.
Всего шестьдесят четыре года было этому человеку к моменту наступления острой сердечной недостаточности. Придя на панихиду с единственной целью поддержать Делю (морально, да и физически тоже), я ощущаю стыд за невольное любопытство, которое у меня вызывает новая информация, явно идущая вразрез со сложившейся в моем сознании схемой. Жена Петрова, то есть теперь вдова – отнюдь не седенькая и скромная ровесница преуспевающего и вечно юного «жизнелюба», вынужденная считаться не только с научно-общественным, но и с донжуанским его авторитетом, – нет, это оформленная, живая, самодостаточная дама – из той редкой разновидности женщин, что не стыдятся своего возраста, а потому достаточно долго остаются не подвластными старению. Ее осанка и подтянутость чуть-чуть напоминают мне Тильду. Высокий черноглазый сын и полноватая, но крепко сбитая, грудастая дочка вызывают неожиданную зависть к полноценному отцовству – с ума ты сошел, дурила грешный – завидуешь покойнику! О личности в значительной мере можно судить по эстетическому качеству ее, личности, семейства, и в особенности по облику супруга (супруги). Наверное, человек он был, Петров, и стоило с ним пообщаться, узнать его поближе, тем более, что у нас с ним было, есть нечто общее – онемевшее теперь от страдания и впившееся в мою затекшую от неподвижности руку. Так, может быть, совсем не «жизне-» он был «люб» (иначе так быстро с нею не расстался бы), а «человеко-»: делил себя на всех, кто ему был близок, Делю в том числе? Почему мы с такой подозрительностью относимся ко всякой избыточности и щедрости?
– Ну, по какому вопросу ты плачешь{96} на этот раз? Должен же я знать, какими аргументами тебя успокаивать!
Приходится, однако, прибегнуть к невербальным методам в атмосфере тайны и неизвестности. Потом она с большими предисловьями начинает признаваться…
– Петров это предчувствовал, он много говорил о моем будущем как бы уже без него… Я не хотела, но ему это было нужно…
Снова слезки закапали. Ну что может быть самое страшное? В конце концов я и к этому готов, хотя, прямо скажем, здесь бы имел место более чем парадоксальный способ осуществления научной преемственности в области импотенции…
– Говори. Говори. Все пойму. И с дитем тебя возьму{97}.
Ляпнул и ужаснулся: шутка жутко неуместна, если хоть на один процент допускаешь возможность…
– Год назад… он меня… вступил в КПСС. Чтобы я могла сектор унаследовать.
Смеюсь от всей души – светлым, жизнерадостным смехом.
– Честное слово, никак не ощутил разницы между беспартийной и коммунисткой. Вкус абсолютно тот же.
– Юмор свой идиотский лучше бы ты засунул себе – знаешь куда? Из меня теперь Нину Андрееву делают{98}. Говорят, что коммуняка не может возглавлять сектор.
Тут я наконец врубаюсь в ситуацию и ощущаю всю ее безнадежность. Петрова даже не виню: на всякого муд… реца довольно простоты. Человек науки – тугодум: его мысли годами проделывают путь от тезиса к антитезису, а человек политический должен умом вертеть, как задницей, меняя плюсы на минусы ежемесячно, если не еженедельно. Еще вчера «членство» было знаком активного участия в процессах обновления, а сегодня это позорное клеймо, алая буква, желтый шестиугольник.
«И главное – меня теперь клеймят те, кто сам в партбюро по тридцать лет просидел!» Бедная моя девочка! В твои тридцать шесть лет пора уже понять окончательно, что на политической площадке побеждает тот, кто первым наносит удар. А твоя ответная реплика «От коммуняки слышу!» уже не прозвучит, будет заглушена общим оживлением. Всегда так было, во все времена. И если мы такого не видели (ввиду ограниченности нашего социального опыта), то уж точно об этом читали. Где это уже описано – про кидание друг в друга каменюками-«коммуняками»? Да хотя бы у Воннегута в «Колыбели для кошки». Там «боконизм» – запрещенная религия, и в то же время все до единого жители этой страны «боконисты».