- Я и не помню, - Балуев пожал плечами, - так, промелькнуло что-то среди всякой плодотворной деятельности... Разумеется, я отметил тогда кое-какие особенности, так сказать особые приметы возникшего существа. И принял к сведению. Но забыл. С тех пор произошло много более значительных событий. А ты, Онопкин, запомнил что-нибудь?
- Она была как бы в мешке неопределенного цвета.
- В сутане, может быть? - подсказал Балуев. - Или в саване?
- Этого я не помню.
- Я, к примеру, вообще не запомнил, в чем она была, - сказал Валунец. - И была ли в чем-нибудь.
Балуев разъяснил:
- Это оттого, что она, как женщина, произвела на тебя большое впечатление и ты забылся, даже чуточку потерял голову.
- Она скорее произвела на меня впечатление как сверхъестественное существо.
Балуев перевел взгляд на Онопкина:
- А на тебя, сердешный, какое впечатление произвела эта история?
Онопкин не мог ответить сразу, не поразмыслив. Он сидел, подперев щеки руками и тупо уставившись в стол, а мы ждали, какой продукт выдаст расположенная в его голове захудалая лаборатория.
- На меня гораздо большее впечатление произвела совсем другая история, - сказал он наконец. - Она мне ближе, она задела меня куда больнее, и я не ошибусь, если скажу, что как вся моя жизнь отражается в этой истории словно в капле воды, так эта история сама по себе перевернула всю мою жизнь.
- Кажется, я догадываюсь, о чем ты, и если моя догадка верна, мне останется лишь подтвердить: весьма поучительная история! - подхватил Балуев.
- Это именно та история, ты угадал верно.
- История более чем поучительная!
- Это моя история, история моей...
Не дав Онопкину договорить, его приятель проапеллировал к нам:
- Ничего подобного вы еще не слышали. А знаете, почему? Ответ проще, чем вы полагаете. Ничего подобного до сих пор и не бывало. - Он нагло усмехнулся. - Уникальный случай, не знаю, как и назвать...
- Я бы назвал это "Историей двоедушника"... - осторожно попробовал свои силы в сочинительстве Онопкин, и оттого, что он взял на себя такую смелость, испарина покрыла его лоб.
Ни на мгновение не упускающий нить разговора Балуев возвысил голос:
- Это история двоедушника как такового и Онопкина в качестве двоедушника, - и вы много потеряете, если откажетесь ее выслушать.
- С чего бы отказываться? - воскликнул Валунец. - Торопиться нам некуда... самое время слушать истории!
Дарья сидела с невозмутимым видом и рассеянно улыбалась в пространство, которое ее воображение населяло, может быть, всеми рассказчиками, блуждавшими по лесу в ожидании минуты, когда она согласится выслушать их исполненные глубокого смысла истории. Зараженный ее теплотой и миролюбием, невольно и я улыбнулся Онопкину. В преддверии испытания его литературных способностей он по-детски мучился страхом постыдного провала и большой, как лопата, рукой стирал пот со лба. Сверкающая в солнечных лучах капелька трогательно зависла на кончике его носа, сорвалась и в жуткой тишине ожидания со звоном разбилась о весело размалеванное дно блюдечка.
6. ИСТОРИЯ ДВОЕДУШНИКА
- Двоедушник как таковой, - начал Онопкин, преодолев смущение, - это в сущности оборотень, это тот, кто днем ведет обычную человеческую жизнь, по ночам же, глядишь, скидывается волком или еще чем похуже, а после смерти становится, как правило, упырем. Со мной все происходило, однако, не столь хрестоматийно, по раз и навсегда заданной формуле. Тем не менее я тоже был двоедушником. И, памятуя о своем горьком опыте, должен прямо сказать, что нет ужаснее испытаний для человека, чем те, что выпали на мою долю.
Я рано понял, что живу в эпоху апокалипсическую, и лишь потом, может быть уже слишком поздно, уяснил, что всяк человек, кто бы он ни был и когда бы ни жил, непременно воображает свою эпоху апокалипсической и непременно верит, даже если и сам себе в этом не признается, что вместе с его концом наступит и конец света. Чтобы мне легче жилось при таких мрачных и противоречивых воззрениях, я твердо положил держаться прежде всего дневного реализма, побрататься с ним и, становясь на него как на прочную платформу, усиленно и по мере возможности плодотворно возвышаться духом, совершенствоваться, стремиться к идеалу. Я потому обозначил реализм как явление дневное, что моя ночная жизнь была хуже некуда. Но об этом чуть позже.
Я закончил университет, получил диплом историка и устроился в школу учителем. Тот, кто хоть немного знаком с современной школой, легко представит себе, что попытались сделать со мной, начинающим педагогом, ученики, эта шайка головорезов, которым больше подошло бы заниматься разбоем на большой дороге, чем грызть гранит науки. Естественно, малыши мои, развращенные отсутствием - отсутствием, увы, в государственном масштабе! - стройной и детально разработанной системы наказаний, с ходу попробовали сесть мне на голову, полагая, что я стану легкой добычей их коллектива, умеющего сплачиваться, когда речь шла о всевозможных недружественных по отношению к миру взрослых акциях. Началась битва, из которой я вышел победителем. История этой школы, если она когда-нибудь будет написана, лучше, чем я, представит и опишет примеры бесчинств, на которые пускались мои ученики, чтобы сбить меня с толку, а в конечном счете и растоптать, но о том, как я их в конце концов одолел, усмирил и обуздал, я знаю лучше, чем кто бы то ни было. А между тем мой метод, если вдуматься, довольно прост. Я не кричал на них, не грозил им невероятным карами, не жаловался, не упрекал, не уговаривал их быть благоразумнее и пожалеть меня. Я не опускался ни до слез перед ними, ни до того, чтобы делать вид, будто ничего не происходит.
Когда предпринималась очередная атака на меня, я выжидал некоторое время, а затем, высмотрев наиболее активного из них, вдруг прекращал урок и, выпрямившись на стуле, устремлял на этого маленького человека спокойный и загадочный взгляд. Это их ужасно озадачивало. Сначала заводила, чтобы не ударить в грязь лицом и ничем не выдать страха, продолжал свои буйства, - я же смотрел и смотрел. И никто из них не мог понять значения моего взгляда, наверное, я и сам не понимал толком, но суть вся в том, что я любил загадку, которую заботливо и кропотливо воздвигал между ними и собой, а они не любили и боялись ее. И вот они уже в недоумении, ищут, как бы свести концы с концами, ищут хоть какого-нибудь конца, предела, выхода из ситуации, а его нет, ведь я сижу и смотрю, молча смотрю, не говоря ни слова. Под моим взглядом они все равно что перепуганные кролики, сбившиеся в кучу мыши, твари несчастные. И человечек, которого я избрал своей главной мишенью, оказывается над бездной. Ведь у него нет настоящего опыта жизни, он не знает, что может стоять за тем взглядом, под которым я заставляю его корчиться и страдать, не знает, что в этом мире можно сделать с человеком, но смутно подозревает, что это может быть очень большая масса чего-то нехорошего, ужасного. Он теряет уверенность, самообладание, весь свой юный гонор, он вдруг обнаруживает, что сам по себе мало что значит и под ним нет, собственно, никакой опоры. Если этим заводилой был мальчишка, привыкший пользоваться непререкаемым авторитетом среди своих сверстников, под воздействием моего взгляда он начинал сознавать, что его авторитет в действительности очень ограничен и против меня, против того, что я, наверняка могущественный, тайно всесильный человек, знаю о нем и могу, опираясь на это знание, сделать с ним, ему нечего выставить, никакой силы, никакой прочности. Ну куда же еще дальше? Он уже готов молить о пощаде, валяться на полу, обнимая мои ноги, а я смотрю и смотрю, взглядом и уничтожая его, и запрещая ему выбрасывать белый флаг. Он цепенеет, как кролик под взглядом змеи, жизнь почти замирает в нем, и если положить его в такую минуту в гроб, он сочтет это за благо. И никогда он уже не посмеет не то что восстать на меня, но и бросить на меня косой взгляд или высказаться обо мне дурно за моей спиной. Он уже в моей власти.