Хоть бы оделась она, что ли. А то и правда сейчас Прыня заявится…
– Тебя же Мара учила!
– Учила да не выучила, – Кешка пожал плечами. – Не понимаю я, как это у вас выходит.
– А вот я тебе покажу – как.
Маниська ткнула ему кулачком в солнечное сплетение.
От неожиданности Кешка опрокинулся на спину, а она тут же легла ему на грудь, прижалась щекой, ухом – жаркая, пышная – укутала волосами. И замерла, задышала ровно, будто уснула.
Кешка приподнял голову, вглядываясь ей в лицо сквозь спутанные пряди. Левый глаз и правда закрыт. Правого не видно.
– Маниська, – негромко окликнул он. – Ты чего?..
Она не шелохнулась.
А в общем, это было не так плохо – чувствовать шеей её дыхание, ощущать животом жгучее давление груди. Жар, только что казавшийся нестерпимым, переродился в приятное тепло. Кешка глядел на небо, синее-синее, в редких белых мазках, и думал почему-то о море из телевизионной рекламы. Сапфировая рябь вдали от берега, вблизи – прозрачная бирюза в россыпи солнечных бликов. Белый песок, пальмы и двое на берегу – идеально загорелые тела, распластанные в блаженной неге…
Иркин хахаль возил её в Турцию, и они вот так же лежали у прибоя, она – длинноногая, тонкая, в отчаянно смелом бикини, и он… О нём думать не хотелось. И о злых словах, которые бросила Ирка ещё в первый приезд, когда Кешка, дурень, взялся попрекать её… "Ты думаешь, чего я с тобой целый год вожжалась? Любовь-морковь у меня к тебе была, что ли? Да просто в нашей дыре одни придурки и алкаши! А на безрыбье, сам знаешь…" Теперь это неважно. Всё равно он никогда…
Маниська вздохнула, шевельнулась, села, сонно моргая. Без неё стало легко, но… пусто.
– Так вот оно какое – море. А я думала, это что-то вроде озера, только побольше.
– Я сам моря живьём никогда не видел, – сказал Кешка. – Это просто картинка…
– Но ты знаешь, какое оно. Ты мне показал. Я слышала шум и запах…
Шум и запах? В его голове было только изображение с телеэкрана. Кажется…
– А эта, твоя, – Маниська скривилась. – Ты ей не нужен был. Так, время скоротать. У вас в деревне-то парней мало. Да к тому ж она тебя старше.
– Всего на год, – ошарашено промямлил Кешка.
– И ростом выше.
– На два сантиметра…
– А грудь у неё цыплячья, зад тощий, зато губяки – во…
Она выпятила, вывернула губы, презрительно дунула.
Кешка рассмеялся бы – или обиделся – если бы не был так потрясён. Ладно, Мара – она и на человека не похожа, но эта разбитная деваха походя прочла, что у него на душе!
– Слушай, как это у тебя получается?
– Просто… – лукавая усмешка. – Хочешь, научу? Ты только делай, как я скажу.
Маниськины пальцы пробежали по его груди, юркнули под пояс джинсов.
– Не напрягайся. Лежи, как лежал. Закрой глаза. Думай о море,– приговаривала она, расстёгивая ему ширинку с такой ловкость, словно всю жизнь имела дело с металлическими кнопками и замками-молниями. – Ой, какой ты беленький.
– Ну да, беленький, – пробурчал Кешка. – Весь сгорел.
– Значит, красненький, – Маниська хихикнула. – Ты лежи, не болтай.
Зашуршала ткань, на бёдра ему опустилась жаркая влажная тяжесть, и стало всё равно, увидит ли их кто-нибудь, и что сделает Прыня, если узнает… Маниська склонилась, накрыла его собой, оставила во рту вкус малины и снова выпрямилась. Солнце запуталось в её волосах, рельефно очертило контуры тела.
– Закрой глаза.
– Не хочу.
Ему вспомнился старый журнал со статьёй про каменный век. Там была фотография уродливой статуэтки, найденной при раскопках. Тоненькие ручки поверх непомерных грудей, свисающих почти до пупа, толстый живот над слоновьими бёдрами. И название – Неолитическая Венера. Ему было тогда лет тринадцать, и взглянув на картинку, он рассмеялся в голос. Уподобить это чудище богине любви, которую в учебниках изображали мраморной статуей с острова Мелос, было так же нелепо, как сравнить кочан капусты с розовым бутоном. Он, конечно, прочёл учёную статью, но согласиться с образом, выбранным древними для поклонения, не смог.
Сейчас, глядя на Маниську, он подумал, что богиню плодородия надо лепить с неё. Он сам, если сложится, вырежет из тёплого жёлтого дерева именно такую – спелую, будто слива, из которой вот-вот брызнет сок, без единой жиринки в широких крепких бёдрах, пружинистую, жарко-бронзовую…
– Слушай меня. Слу-шай. Слу-шай, – на вдохе и выдохе повторяла Маниська.
И Кешка всем телом ловил звуки её голоса и дыхания, и сердце его колотилось в такт с ритмичными толчками, от которых гудела земля и пульсировало небо, становясь то ярче, то бледнее. Кешка тонул в этом мерном гуле, идущем, казалось, из самых глубин, словно там, погребённый в недрах, бил гигантский колокол.
Гул раскатывался вширь. По полям, по лесам, по горам – ровный, привольный. По дну рек, озёр, по болотам – вязкий, глухой. Помноженный на топот ног и цокот копыт – в пыли дорог. Гулкий, многоголосый – по городам.
Ту-тумм, ту-тумм, ту-тумм.
Грудь распирало от этого тяжёлого, громового биения. И вдруг сжало так, что глаза полезли из глазниц, а небо заволокла чёрная метель.
Тум… тум-ту… сбилось с ритма сердце.
Внутри стало больно и горячо…
Ту… тум…
Опять стиснуло.
Кешка хватал ртом воздух, силился вздохнуть и не мог.
Ту-тумм, ту-тумм…
Отпустило.
Он попытался вырваться из пут рваного убийственного ритма. Но наползла тьма, ударила хлёстко, градом пуль. Нет, просто градом…
Ту-тумм… Ту…
– Кен, Кен, что с тобой? – Маниська теребила его, трясла, и её испуганное лицо опять стало некрасивым, серым от въевшейся пыли.
Кешка лежал слабенький, потный, чуть богу душу не отдавший.
– Буря… страшная… совсем близко… надо предупредить…
Губы не хотели шевелиться, но он повторял, еле-еле, шёпотом, пока Маниська не услышала. Она вскочила на ноги, вытянулась всем телом, застыла на пару секунд, как степной суслик, выглядывающий коршуна, и начала быстро одеваться.
– Мара уже знает, – она присела над Кешкой, пытаясь натянуть на него штаны. – Там ребята с подводой. И наши уже идут.
– Я сам, – он хотел оттолкнуть её руки, но смог только чуть приподняться.
Теперь он видел: край неба пучился сизой мглой, и мгла эта, сплошная, с лиловыми сполохами, пёрла стеной, как девятый вал.
Маниська помогла Кешка встать. С трудом он натянул футболку – и снова взмок.
Мара прислала нескольких взрослых ребят, остававшихся в лесном сельце, и подростков лет десяти-двенадцати. Парни и девки волокли к подводе тяжёлые снопы, детвора собирала сжатый, но не связанный пока хлеб, какой-то олух – издали Кешка не разглядел кто, да и в глазах двоилось – взялся косить.
Телегу нагрузили высоко, пара снопов свалились наземь, и старая гнедая кобыла, единственная пережившая браккарийскую бойню, тяжело потянула воз к лесу. А люди образовали цепь, переправляя в рощу, под защиту деревьев, оставшиеся снопы.
Надо было идти – помочь им. И Кешка пошёл, сперва опираясь на Маниськино плечо, заплетая ноги во ржи, мечущейся под резкими порывами ветра, потом сам. Он почти добрался до пары берёз, одиноко торчащих среди взволнованного золотого моря, когда всё случилось.
Поле накрыла темнота, ударил ветер, едва не опрокинув Кешку навзничь. Небосвод расколол огненный трезубец, туча полыхнула кровавым отсветом, и прокатился грохот – будто выпалил залпом дивизион тяжёлой артиллерии. Хлынул ливень. Небесная вода слепила глаза, била в ноздри, в рот.
Кешка бросился к берёзам. Увидев, что Маниська отстаёт, схватил её за руку. Ветер подстегнул их в спины, и через мгновение оба прижались к мокрому скользкому стволу. Кешка вздохнул поглубже, проморгался – и понял, почему замешкалась Маниська.
Прямо на них из распавшейся, разбежавшейся кто куда цепи, шёл Прыня. Ветер бил ему в лицо, он кренился вперёд, с бычьей яростью тараня острой макушкой штормовую преграду, и шёл – мокрый и страшный. Если дойдёт, Кешке с Маниськой конец. И отцепиться от дерева нельзя, их потащит точнёхонько на Прыню.