У меня у самого едва хватило.
– …Саша, ты с ума сошел! – воскликнула она, едва отворив. Свежая, отдохнувшая, явно только что приняла ванну; тяжелые черные волосы перехвачены обаятельной ленточкой; легкая блузка-размахайка – грудь почти открыта; короткая юбочка в обтяжку. Преобразилась женщина, гостя ждет. Странно даже, что она меня узнала – в толще пакетов я совершенно терялся, как теряется в игрушках украшенная с безвкусной щедростью рождественская елка.
– С тобой сойдешь, – отдуваясь, проговорил я. – Куда сгружать?
Мы пошли на кухню; она почти пританцовывала на ходу и то и дело задорно оборачивалась на меня – энергия просто бурлила в ней. Я начал сгружать, а она тут же принялась сортировать свою манну небесную:
– Так, это мы будем есть с тобой… это тоже с тобой… картошку я прямо сейчас поставлю… Ты голодный?
– Нет, что ты!
– Это хорошо… – Распахнув холодильник, она долго и тщательно утрамбовывала банки и пакеты, приговаривая, почти припевая: – Не самозванка – я пришла домой, и не служанка – мне не надо хлеба. Я страсть твоя, воскресный отдых твой, твой день седьмой, твое седьмое небо… На Васильевский успел заехать?
– Конечно.
– Как Поля?
– Знаешь, я ее даже не видел. Пришел – она уже спала, уходил – она еще спала.
– Лиза?
– Все в порядке.
– Слава богу.
Воспоминание о ночи медленным огненным дуновением прокатилось по телу.
– Стася, ты веришь в Бога?
– Не знаю… – Она закрыла холодильник и разогнулась, взглянула мне в лицо. Взгляд ее сиял мягко-мягко. Редко такой бывает. – Верить и хотеть верить – это одно и то же?
– Любить и хотеть любить – это одно и то же? Спасти или хотеть спасти – это одно и то же?
– Ну вот. Я уж совсем было поверила, что ты – бог, а ты взял да и доказал, что бога нет… Коньяк-то зачем?
– Как зачем? Ираклий же нам подарил, так пусть у тебя дожидается. А может, человек с дороги выпить захочет.
– Съесть-то он съесть, да кто ж ему дасть… И не покажу даже. – Зажав в каждой руке по бутылке, она заметалась по кухне, соображая, где устроить тайник. Не нашла, поставила покамест прямо на стол. Коньяк, словно густое коричневое солнце, светился за стеклом. Захотелось выпить.
– И вот еще. – Я вынул из потайного кармана ключи от ее квартиры, которыми почти и не решался пользоваться никогда – так, носил как сладкий символ обладания, – и аккуратно положил на холодильник. Не видать мне их больше как своих ушей.
– Какая умница! А я и забыла… Ты мне не поможешь картошку почистить?
Я заколебался. Минуту назад, когда она смотрела так мягко, мне, дураку, почудилось на миг, что ее оживление, ее призывный наряд – для меня. Зазнался, Трубецкой, зазнался. Она расторопно достала кухонный ножик.
– Рад бы, Стасик, но мне сейчас опять на работу. Извини.
Она честно сделала огорченное лицо.
– Да брось! Дело к вечеру, что ты там наработаешь? Януш часа через полтора будет здесь, я вас познакомлю; действительно, тогда вы и выпьете вдвоем, ты расслабишься немножко. У тебя очень усталое лицо, Саша.
– Что я тут буду сбоку припека. Он твой старый друг, коллега…
Она покосилась пытливо – нож в одной руке, картофелина в другой:
– Саша, по-моему, ты меня ревнуешь.
– Конечно.
– Вот здорово! А я уж думала, тебе все равно.
Я изобразил руками скрюченные когтистые лапы, занес над нею и голосом Шер-хана протяжно проревел:
– Это моя добыча!
Ловко проворачивая картоху под лезвием, она превосходственно усмехнулась, и я прекрасно понял ее усмешку: дескать, это еще вопрос – кто чья добыча.
– Не беспокойся, – сказала она потом. – Я девушка очень преданная. И к тому же совершенно не пригодна к употреблению.
– Окрасился месяц багрянцем?
На этот раз она оглянулась с непонятным мне удивлением; затем улыбнулась потаенно:
– Скорее уж окрысился. Тонус не тот.
– Ну, будем надеяться, – сказал я.
И звякнувший ножик, и глухо тукнувшую картофелину она просто выронила – и захлопала в ладоши:
– Ревнует! Сашка ревнует! Этой минуты я ждала полтора года! Ур-ра!
Картофелина, переваливаясь и топоча, подкатилась к краю, но решила не падать.
По-моему, с тонусом у Стаси было как нельзя лучше.
Бедная моя любимая. Все время знать это про меня, каждый день… «На Васильевский успел заехать? Тебя покормили?»
Горло сжалось от преклонения перед нею.
– Ну скажи, наконец, как тебе моя новая прическа? Нравится?
Я соскучился до истомы и дрожи – но если поцеловать ее, она ответит, а думать будет, что вот варшавский лайнер шасси выпустил, а вот Януш подходит к стоянке таксомоторов.
– Очень нравится. Как и все остальное. Тебе вообще идет девчачий стиль.
– Просто ты девочек любишь. Я и стараюсь.
Она отвернулась, подобрала картофелину и нож. На меня будто сто пудов кто взвалил – так давило чувство прощания навек. И все равно – такая нежность… Я обнял ее за плечи, легонько прижал спиною к себе и опустил лицо в ароматные, чистые волосы; надетая на голое размахайка без обиняков звала ладонь через ключицу вниз, к груди – я еле сдерживался.
– Трубецкой, не лижись. Я ведь с ужином не управлюсь.
Не меня она звала. В последний раз я чуть стиснул пальцы на ее плечах, поцеловал в темя – и отпустил. Все.
– Ладно, Стасенька, я пошел. Не обижайся.
– Жаль. Знаешь, после работы заезжай, а? Поболтаем…
– Зачем тебе?
– Ну, может, мне похвастаться тобою хочется? Тебе такое в голову не приходит?
– Признаться, нет. Не знаю, чем тут хвастаться. По-моему, твои друзья держат меня за до оскомины правильного солдафона – то ли тупого от сантиментов, то ли сентиментального от тупости.
– Какой ты смешной. А завтра ты что делаешь?
– Лечу в Симбирск и добиваюсь встречи с патриархом коммунистов.
Она порезала палец. Ойкнула, сунула кисть под струю воды – и растерянно обернулась ко мне:
– Это еще зачем?
– Дело есть. Счастливо, Стася.
Она шагнула ко мне, как в Сагурамо, пряча за спину руки, чтобы не капнуть ни на себя, ни на меня; обиженно, в девчачьем стиле, надула губы.
– А обнять-поцеловать?
Я обнял-поцеловал.
4
У себя я – отчасти, чтобы отвлечься, но главным образом по долгу службы – без особого энтузиазма попробовал прямо на подручных средствах предварительно прокрутить свою версию. Рубрика «ранние течения коммунизма», ключ «криминальные». Но дисплей пошел выбрасывать замшелые, известные теперь лишь узким специалистам да бесстрастным дискетам факты и имена. Французские бомбисты: хлоп взрывпакетом едущего, скажем, из театра, ни в чем не повинного чиновника – и сразу мы на шаг ближе к справедливому социальному устройству. Бакунин. «Ничего не стоит поднять на бунт любую деревню». «Революционные интеллигенты, всеми возможными средствами устанавливайте живую бунтарскую связь между разобщенными крестьянскими общинами». Нечаев. Убийца, выродок. Одно лишь название журнала, который он начал издавать за границей, стоит многого: «Народная расправа». Статья «Главные основы будущего общественного строя», тысяча восемьсот семидесятый год: давайте обществу как можно больше, а сами потребляйте как можно меньше (но что такое общество, если не эти самые «сами»? начальство, разве что), труд обязателен под угрозой смерти, все продукты труда распределяет между трудящимися, руководствуясь исключительно высокими соображениями, никому не подотчетный и вообще никому даже не известный тайный комитет… Конечно, мечтая о таком публично, в уме-то держишь, что успеешь стать председателем этого комитета. Сволочь.
Все эти мрачные секты, узкие, как никогда не посещаемые солнцем ущелья, прокисли еще в семидесятых годах и в Европе, и в России; некоторое время они дотлевали на Востоке, скрещиваясь с националистическим фанатизмом и давая подчас жутковатые гибриды, но постепенно и там сошли на нет. Похоже, я опять тянул пустышку.
Позвонил Папазян и попросил принять его – я сказал, что могу хоть сейчас. Положил трубку и закурил. Настроение было отвратительное. Квятковский, наверное, уже приехал. А Стаська такая красивая и такая… приготовленная. А тут еще эти конструкторы нового общества, в которых даже мне, коммунисту, стрелять хотелось – просто как в бешеных собак, чтоб не кусали людей. Но это, конечно, как сказала бы Лиза, гневливость – страшный грех. Конечно, не стрелять – что я, Кисленко, что ли. Просто лечить и уж, во всяком случае, изолировать. «Друзья народа»…